Это была последняя командировка их 8-й роты, куда Алексей уже не попал. Двадцать первого октября выходил его срок службы, и на ноябрьские праздники он должен был уже ехать домой. После Еревана он вместе с некоторыми другими сержантами полка готовил в дивизионном карантине пополнение, с конца сентября прибывавшее по осеннему призыву.
В «полчок», как в просторечии называли полк, страшные вести пришли спустя несколько часов. Алексей вернулся туда к похоронам. Солдаты и сержанты третьего взвода 8-й роты, которые по счастливой случайности летели другим бортом, с испуганными лицами бродили по пустому осеннему полку, поглядывая на приспущенные флаги с траурными лентами. Погода стояла теплая, тишайшая, и на зимнюю форму одежды еще не переходили. Над забором в болградских садах желтела на голых ветках бугристая айва. Было дико видеть пустое расположение, где на кроватях уже лежали парадные мундиры погибших, на табуретах — их личные вещи, и большинство этих предметов Алексею были знакомы.
На третий день со всего Союза стали приезжать родственники. Командир полка полковник Калабухов встречал их у КПП с суровым окаменевшим лицом. Матери рыдали в строевой части, не на людях. Тогда еще стеснялись своих слез. Алексей боялся даже проходить мимо этой саманной одноэтажной конторы с выбеленными синькой стенами. Некоторые, словно не веря в случившееся, навезли с собой разной снеди. И он, Алексей, давясь, ел пирожки с вишней, и по зловещей какой-то иронии это было то немногое, что мог он сделать для своих сослуживцев.
Ветер гнал каспийскую волну от берега, достать тела сразу не получилось. Поэтому среди акаций в сквере перед штабом дивизии хоронили общий гроб с выловленной амуницией и урны с фамилиями, в которых смешали землю с каспийского побережья, белградскую и ту, которую привезли из своих мест родители погибших десантников.
Во время поминок, устроенных в полковой столовой, отцы двоих погибших ребят пообещали отдать в роту своих младших сыновей, которые вот-вот должны были достигнуть призывного возраста. 8-я рота была полностью укомплектована уже к концу ноября, но еще 3-го числа, когда полк был построен для прощания с демобилизующимися, остатки роты напоминали обрубок, и Алексей, продвигаясь вдоль строя и по традиции пожимая руки остающимся, видел, что многие взирали на него со священным ужасом — как на дважды рожденного. «Не забывай, Алексей», — сказал ему заместитель командира полка подполковник Продченко, и это было впервые за полтора года, когда старший офицер обратился к нему по имени. «Никак нет», — твердо, угрюмо ответил Алексей, тоже опустив обязательное «товарищ полковник».
* * *
От болградской станции Табаки до Одессы ехали несколько часов в плацкартных вагонах, и разговоры крутились вокруг злополучной 8-й роты. В эту отправку из роты попал один Алексей, а вообще их первый взвод некоторое время состоял только из него да Коли Фадеева — механика-водителя первого года службы, оставленного командиром роты отбывать автопарковую повинность.
Алексей лежал на верхней полке и тупо смотрел в холмистую бессарабскую степь, на вырубленные виноградники. Среди его вещей была цветная восточногерманская пленка «Orwo», за полгода до этого присланная мамой Татьяной Владимировной, — полностью отснятая, но еще непроявленная, и блокнот с адресами тех, кому уже не суждено было полюбоваться на свои изображения. Цветная пленка считалась редкостью, и рота здесь уповала на Алексея. Позднее он напечатал фотографии и разослал их по этим адресам. Ответов пришло сорок восемь. Стопка тех писем по сей день хранилась у него в ящике письменного стола в московской квартире. Сорок девятым стал конверт с пометкой «в/ч 89592», где оказалась так необходимая для поступления в университет характеристика, о которой в тех трагических обстоятельствах совестно было и заикнуться. Уже из кузова «ГАЗ-66», увозившего дембелей из полка на станцию, Алексей наудачу протянул капитану Круглову из строевой части оторванную крышку от пачки сигарет «Ляна», написав на ней свой адрес. Характеристика пришла только в марте, когда Алексей уже похоронил надежду, и, обнаружив в почтовом ящике этот догнавший его конверт, почувствовал, как слезы благодарности навернулись у него на глаза…
Уже в Одессе кошмар последних двух недель начал отпускать. В кармане у Алексея лежало около восьмидесяти рублей, нетерпение поскорее попасть домой было велико, и он решил пренебречь железнодорожным требованием. Аэропорт жил своей обычной жизнью, размеренной мелодичными голосами дикторов. Какой-то смешной, толстый, ушлый «тромбон», тоже летевший в Москву в консерваторию, по-отечески увлек Алексея к кассе, в которой почему-то не было очереди, зато нашлись билеты на ближайший рейс. Пожилая женщина беспокойного вида, боявшаяся перевеса, упросила Алексея признать часть ее багажа своим, и на контроле вышла смешная неловкость, когда девушка-сержант после утвердительного ответа Алексея о принадлежности ему вот этой раздутой коричневой сумки, двумя пальцами вытянула оттуда огромный застиранный старческий бюстгальтер бежевого шелка, который, впрочем, по изначальному своему качеству был весьма недалек от парашютного…
Каждый день они встречались с Кирой и бесцельно слонялись по простылому городу, а потом пили у него на кухне бесконечный чай, подогревая воду для него в бежевом кофейнике, перекочевавшем сюда с Остоженки, и он уходил провожать ее только перед рассветом, когда дворники-татары, раскачивая себя и время, клали начало новому дню. Он наслаждался послеармейской свободой и от радости, от избытка ее то выворачивал ее наизнанку, то надевал задом наперед. Навстречу ему люди спешили на работу, а он шел спать. Березовая роща, у кромки которой дремал его дом, покорно ждала зимы, а он ничего не ждал. Казалось, что все уже пришло, все случилось.
В том году 7 ноября Арбат был переполнен настолько, что в толпе нужно было пробираться. Два встречных потока, разглядывая друг друга, текли безостановочно — один от Арбатской площади, другой от Сенной. В нескольких местах играли уличные музыканты — это было необычно, неслыханно. Милиция никого не прогоняла, а стояла и слушала вместе со всеми. У многих в глазах сверкал лихорадочный блеск предчувствий. И той поздней осенью, когда он бродил в московской толпе, то задавал себе вопрос, а знают ли все эти люди, что сейчас происходит на окраинах, и догадываются ли, куда все это ведет? Но ответ на такой вопрос и ему самому был тогда известен меньше всего.
Свобода еще не стояла на танке, не возносилась обнаженной грудью над баррикадой, но уже была прелиминированно провозглашена, а ведь ожидание чего-то приятного да и не совсем ведомого, как известно, слаще собственно того, чего ждут и что, являясь в мир, имеет капризное свойство не задерживаться в нем надолго.
* * *
Вернувшись в Кашгар, на этот раз Кира с Алексеем поселились в самом центре, где гранитный Мао воздетой дланью благодушно осеняет свое государство. Им уже говорили, что здешний памятник — самый большой во всем Китае. Восходящее и заходящее солнце гранитный Мао встречал в профиль. Он благосклонно смотрел на юг, отвернувшись от границ России. Невольно приходило на ум, что старый дискурс «Восток — Запад» не имеет в этих краях привычного значения. Во всяком случае, в китайской гостинице, в отличие от претенциозного «Семан-отеля», насекомых не обнаружилось и вообще царил привычный европейский комфорт.
— Нас, русских, невозможно обмануть, — с выражением проговорила Кира, удовлетворенно оглядывая номер китайского отеля. — Обмануть себя можем только мы сами.
У Киры в запасе имелось еще несколько суток. Днями они слонялись по улицам, полным чада, живого огня, уличных торговцев, дервишей и очадрованных женщин. А то снова пили кофе, но уже в кафе, устроенном по-уйгурски. Спешить было некуда. В интернет-отчетах, изученных перед их дерзким броском на юг, говорилось только об одном месте в Кашгаре, где можно выпить настоящего кофе, — они нашли пять таких мест; говорилось об одном пункте обмена валют — они нашли еще два; говорилось… в общем, что бы там ни говорилось, за неделю в Кашгаре они сумели разрушить почти все интернетовские мифы и создать свой. В самом деле, что было еще делать неудачникам? Запивать свои неудачи кофе и успокаивать нервы созерцанием подробностей чужой, непривычной жизни. Вот вереница бело-зеленых такси без единого пассажира. Вот повозка с тыквами, влекомая задумчивым осликом. Вот группа высоких худых пакистанцев. Вот детвора в голубых спортивных костюмах, которые служат здесь школьной формой, с пионерскими галстуками на шее. Эти алые треугольники нежнейшего хотанского шелка продавались повсюду, как сигареты. В любой лавке висели они гроздьями, точно связки зеленого лука.
— Слушай, что они с ними делают? — со смехом спросила Кира.