край наш и плюйте на все!
Вероятно – скоро, если я смогу двигаться, меня увезут в санаторий.
Пожалуйста, Колечка, позвони мне: Кировская 31784, я подползу к телефону и поговорю с тобой, мое сердце. Достань, родной, у фотографа наши изображения и пришли мне ту (те?), где мы с тобой вместе… Целую тебя крепко и нежно.
Твой А.
В санаторий папа не попал. Мирная жизнь кончилась. До 16 октября 1941 года папа оставался в Москве, где готовился в ополчение, потом попал в Чистополь, потом – на фронт. А фотография, изображение, где он вместе с Колей Станиславским снят в Йошкар-Оле, у папы появилась спустя много лет. Тогда он мне ее и подарил с надписью:
Дочка дорогая, дорогая дочка.
Точка, запятая, запятая, точка…
Шуба
Всё еще близко, всё еще больно… Каждый вечер, прежде чем заснуть, я с маниакальным упорством занимаюсь одним и тем же бесплодным и утомительным делом – прокручиваю назад, как старую, истертую кинопленку, все, что произошло с Андреем, с мамой, с папой. Как сумасшедший Доменико из «Ностальгии», ищу ту точку, с которой все началось. Но, найдя ее, я понимаю, что бессильна что-либо изменить.
Шло счастливое лето 1976 года. Все потери были еще впереди, у меня росла чудесная маленькая дочка, и я наслаждалась материнством.
К тому же это было лето на папиной даче в Голицыне, папа с женой Татьяной Алексеевной приезжал довольно часто, и встречи с ним, продолжительные и такие домашние, добавляли мне счастья.
Я почему-то совсем не вспоминаю трудностей, связанных с маленьким ребенком, – бессонных ночей, кормлений, стирок. А помню, например, что к осени в саду созрело несметное количество яблок. Огромные, обманчиво восковые с виду и сладко-сочные на вкус яблоки «белый налив» падали на землю и глухо трескались от удара.
Я изо всех сил старалась справиться с их изобилием – варила каждый день компот и часами мешала повидло, которое пыхтело на плитке и время от времени плевалось горячими брызгами.
Татьяна Алексеевна, тщательно осматривая каждое яблоко, укладывала их в сумки, а приходивших гостей радушно угощала падалицей. Наши с ней отношения были вполне добрыми.
Но меня давно интересовали кое-какие подробности одного события. И вот однажды вечером, когда дочка моя уже спала, очередная порция повидла была разлита по банкам, а ползунки и кофточки развешаны по веревкам, за вечерним чаем в саду я собралась с духом и спросила Татьяну Алексеевну: «А помните ли вы вашу замечательную шубу? Из какого она была меха?» Она не насторожилась, как обычно, от моего вопроса, а с воодушевлением стала рассказывать давнюю историю о покупке своей знаменитой шубы из щипаной выдры.
Шуба из мягкого коричневого меха была сшита с заграничным шиком – с глубокими карманами, с поясом и даже с хлястиками на рукавах. Такой шубы не было ни у одной писательской дамы, и Татьяна Алексеевна по праву гордилась ей.
– Да, я помню, очень красивая была шуба. А скажите, в каком году вы ее купили?
И в этом вопросе она не почувствовала ничего подозрительного и ответила, что шуба была куплена летом 1947 года. Татьяна Алексеевна зашла в комиссионку на Петровке, увидела шубу, прибежала домой, и папа дал ей денег на покупку.
Вот это-то мне и надо было выяснить. Значит, действительно покупка совершилась именно вторым послевоенным летом, когда мама, не зная, куда нас деть на каникулы, отправила Андрея и меня сначала в Малоярославец к своему отцу, а потом в дом тестя своего двоюродного брата на станцию Петушки.
Я очень хорошо помнила то лето.
Дом дедушки в Малоярославце был большим и просторным. Но во время войны из окон повылетали все стекла, и они были заколочены досками. В доме было почти темно и пахло лежачим больным: дедушка Иван Иванович из-за болезни ног не вставал с постели.
Он слег и от болезни, и от пережитого во время войны. Оба его сына были в Красной Армии, и когда немцы в октябре 1941-го подходили к Малоярославцу, дедушка с женой и дочерью убежали в лес, опасаясь расправы. Когда после скитаний по лесу они вернулись, дом их был занят румынскими солдатами, а вещи растащены соседями. Вот тогда-то ослабевший от голода и болезни дедушка и перестал вставать, а ухаживала за ним его последняя жена Александра Ермиловна, настоящая мачеха из страшной сказки. Но о ней нужен отдельный рассказ…
С собой в Малоярославец мама дала нам две буханки черного хлеба и несколько селедок. Александра Ермиловна готовила из селедочных внутренностей, лука и сыворотки окрошку, которую ни Андрей, ни я не могли есть. Мачеха сердилась, но обижать нас не могла, все-таки мы были гостями.
Тем не менее мы старались уходить из темного дома, где хозяйничала Ермиловна и молча лежал обросший седой щетиной дедушка, которого мы совсем не знали и боялись.
Мы спускались по крутым склонам к реке Луже и долго шли по берегу, ощущая босыми ногами упругую влажность болотистой тропки. Андрей нес привезенный из Москвы этюдник с красками. Наконец он выбирал место, и мы останавливались. Меня Андрей сажал для оживления пейзажа. Я любила эти часы, проведенные среди летнего блеска и зеленых трав. Андрей писал красками, изредка вскидывая голову, чтобы взглянуть прищуренными глазами на натуру. Взгляд его был цепким и отрешенным одновременно. От всей фигуры Андрея исходило ощущение силы и надежности, а одержимость его захватывала и меня. Я ждала момента, когда из непонятных пятен на картонке возникнет наконец картина. Андрей писал берег речки с корявой ветлой, поворот дороги, темную ель на опушке леса…
Остаток этого лета мы провели под Москвой, в деревне около Петушков, жили одни в заброшенной, полуразвалившейся избе. Там не было ни Ермиловны, ни лежачего дедушки, но нам было совсем плохо. Как это у Некрасова? «В мире есть царь, этот царь беспощаден…» Да, нас мучил голод. Мама работала, и по субботам мы шли на станцию ее встречать. По дороге мы мечтали о том, что она привезет, и играли в странную игру: Андрей рисовал на дорожной пыли, чего бы он хотел поесть, а я должна была угадывать, что именно он нарисовал.
Привезенные мамой скудные продукты исчезали очень быстро, и конец недели был самым мучительным. Мы рвали красную рябину, но, даже испеченная на костре, она не утоляла голод. Грибы в тех местах росли какие-то странные, похожие на белые, но горькие и несъедобные. Другого «подножного корма» не было.
Андрей