молодых фотографиях выглядит добрым сероглазым блондином, и только стоящие густым ежиком волосы наводят на мысль о его жестком и неуживчивом характере.
Бабушка рассталась с ним во время Первой мировой войны и приехала в Москву со своими вещами, в числе которых был и зеркальный шкаф. Правда, хранить в шифоньере ей стало почти нечего. Иван Иванович, узнав об измене бабушки, хотел застрелить ее из револьвера, а когда она выскочила в окно и убежала, заперся в комнате и всю ночь резал на узкие ленточки ее красивые дорогие платья, сшитые в Варшаве у лучших портних.
В Москве бабушкина мебель стояла какое-то время в квартире ее сестры, генеральши Людмилы Николаевны Ивановой, в Спасских казармах. Сам генерал был на фронте, шла война 1914 года, и бабушка, не стесняясь, могла петь в огромном двусветном зале, где голос ее звучал замечательно.
После революции она уехала на Волгу со своим вторым мужем, Николаем Матвеевичем Петровым. Шкафу тоже пришлось последовать за ней в багажном вагоне. Тогда-то и обломилась с одного края веточка на его резном кокошнике – грузчики уже не церемонились с чужими вещами.
После кончины Николая Матвеевича, примерно года за полтора до войны сорок первого года, бабушка, получив у юрьевецкого начальства броню на свою комнату, переехала в Москву. Она уже знала, что папа оставил семью, и решила помочь маме нас воспитывать. Мама не нашла в себе мужества запретить ей приехать. И в двух маленьких комнатках на Щипке в один прекрасный день кроме мамы, Андрея и меня оказались: бабушка, ее бывшая домработница Аннушка и мебель – огромный письменный стол Николая Матвеевича, красный плюшевый диван и зеркальный шкаф, он же шифоньер.
Вещи похожи на людей, им тоже нужен уход и хорошие условия. Их нужно любить и лелеять, их нельзя запихивать в тесные сырые углы. Исторические катаклизмы также не идут им на пользу.
Когда началась война, в красивую дубовую поверхность шкафа пришлось ввинтить кольца для висячего замка. Мы уезжали в эвакуацию, всего взять с собой не могли, и кое-что пришлось оставить в шкафу. Например, кусок черного бархата – папин подарок. Когда-то папа мечтал увидеть маму в бархатном платье.
Соседям, которые заняли в войну нашу первую комнатку, пришлось очень постараться, чтобы выдрать кольцо и открыть шкаф. На гладком дереве появились безобразные рубцы, а мамин бархат был продан соседским сыном на зацепской толкучке.
По мере того как мы подрастали, вещи в доме утрачивали красоту и былое величие. Мама была к ним равнодушна, и бедная бабушка в одиночку боролась с нашими разрушительными инстинктами.
Как-то Андрей узнал, что бывают спички, которые могут загораться от любой поверхности. Он стал чиркать спичками по зеркалу. Они, конечно, не загорались, потому что были совсем другого сорта, но Андрей все чиркал и чиркал. Бабушка возмущалась, но поделать ничего не могла, и на зеркале появлялись все новые и новые полосы…
Годы шли, от шкафа отпадали и утрачивались навсегда какие-то декоративные кружочки и уголки. Его хозяйке, бабушке, теперь уже было совсем безразлично, что с ним происходит.
Я вынула широкие полки и устроила из шифоньера гардероб, и бабушка никак не реагировала на это событие. Через некоторое время она умерла.
А шкаф пришлось перевезти в Бирюлево – дом № 26 по 1-му Щиповскому переулку освобождали под общежитие для рабочих. Мама в Бирюлеве не жила, она приехала к нам на Юго-Запад, и шкаф несколько лет простоял в пустой комнате.
Потом произошло то, о чем я не люблю вспоминать.
Если бы я оказалась на космической станции, летающей по орбите вокруг планеты Солярис, Океан материализовал бы этот зеркальный шкаф. Дело в том, что пришлось освобождать мамину комнату в Бирюлеве, а в нашу тесную квартиру он не входил. И пришлось его уничтожить. Да-да… Мы сняли зеркальную дверцу с петель и стали разбивать шкаф – было невозможно выбросить его целиком.
Мы его убивали, а он не хотел умирать. Он мог прожить еще лет триста: ведь он был на редкость прочно сделан уважающим себя столяром-краснодеревщиком…
Мы бросили стенки от шкафа на бирюлевской помойке, а дверцу перевезли к себе.
Как хорошо, что Андрей когда-то не слушался бабушку и оставил на зеркальной поверхности следы от своих спичек, драгоценные линии-напоминания.
Этому зеркалу суждено было стать первым и главным Зеркалом в судьбе Андрея, прообразом всех зеркал в его жизни и в его фильмах. Оно было покрыто в старину настоящей серебряной амальгамой, поэтому отражение в нем смягчено и чуть загадочно.
Таинственная суть зеркала впервые обнаружилась, когда друг наших родителей, Лёвушка Горнунг, принес отпечатки сделанных возле него снимков – папа в кожаном пальто и папа с маленьким Андреем на коленях. Позже Лев снял у зеркала уже повзрослевшего, шестнадцатилетнего Андрея.
Покрытое амальгамой стекло повторяло облик позирующих, но это повторение не было их точной копией. В нем угадывалось что-то иное, как будто зеркало проявляло то, что в реальности было скрыто под привычными чертами…
Я гляжу в его тусклую поверхность и вижу свое отражение. Андрей всегда был старше меня. Теперь – старше я. Пройдет еще немного времени, и мы с ним встретимся.
По ту сторону зеркального стекла.
Памяти безвестного поэта
Каждый раз, приходя к нам на Щипок и здороваясь со мной, дядя Володя Любин откидывал назад голову с остатками седоватых волос и, по-поэтически вибрируя голосом, произносил: «О Марина, соименница моря!»
Мне, «соименнице», было лет двенадцать, и я воспринимала слова Володи как необходимую, ритуальную часть его прихода. И так как я в некоторой степени соответствовала определению Пушкина, то есть была меньше «ленива», чем «нелюбопытна», то не интересовалась, чью же это строку с таким пафосом повторяет Любин.
Володя – почему-то никто не называл его по отчеству – был из компании московской поэтической молодежи и в начале тридцатых годов подружился сначала с папой (они писали вместе пьесы для клубов), потом – с мамой, стал приходить к ним на Гороховский, затем – на Щипок. После развода родителей он продолжал чаще бывать у мамы. Володя жил на редкие гонорары за переводы, которые ему помогали добывать литературные знакомые, а последняя жена папы не очень-то привечала таких «бесполезных» и плохо одетых людей.
С ранней юности Володя писал стихи. Поэзия была его единственной страстью, его призванием, смыслом жизни. Он трепетал, читая любимое, замирал, слушая чужое, декламировал свое, закрыв сильно косившие глаза, самозабвенно завывая и подчеркивая стихотворный ритм торжественными паузами.
Почувствовав мамину русскую сказочную прелесть, Любин посвятил ей стихотворение «Аленушка».
В послевоенные годы существовал еще обычай заходить к