– Мы в глушь, мы в Кузомень, – добропорядочными жестами пытался показать я.
– Ничего, подь сюды, подь сюды, – приветствовали представители. Нехотя я нажал на тормоз.
– Ка-а-апитан Тан, мурманский облотдел, – рука его почесала козырек фуражки, глаза же цепко закрючились за содержимое багажника, благо он у меня открытый, честный. – Рыбу везем?
Я очень люблю ветер. Сильный, холодный, пронзительный, любой. Даже теплый. Но в этот раз я любил тот ветер с моря, который мощно дул капитану в спину. Я сам выбрал, с какой стороны подходить, сказались уроки друга-охотника. Ветер хорошо доносил до меня неприветливые слова милиционера. Мои же он слышал с трудом. Запах тоже уносился прочь.
– Какая рыба, только приехали, блесны замочить не успели, – я и так-то был не пьян, а тут еще напрягся весь, насторожился, как зверь в ожидании охотника. Не боялся, а проигрывать не хотелось.
– Рыбу и без блесен можно взять, – он начал поучать меня, а сам присматривался да принюхивался.
«Тебе-то точно можно, охранитель хренов», – подумалось, а сам сказал:
– Да мы больше не за рыбой, а так, красот поглядеть.
– Красот? – он почувствовал необычное, несвойственное. Подозрительное. Умом гибким отхлынул от рыбы: – А страховочка на машинку есть у вас?
«Началась вежливость, почуял что-то», – я знаю этот их подлый вопрос про страховку. Вроде невинный, а отвлекающий. Посмотрят, как ты пойдешь, прямо ли, чем из салона пахнет, не интересным ли. А вдруг и со страховкой неладно, вообще сладость тогда. Нюхать же для них – первое дело, один раз быстрый такой ко мне кинулся, головой близко мотнул. Чуть не поцеловал, подлец гадкий.
– Есть страховочка, – в тон ему ответил, а сам себе: «Тихо, не злись, спокойно, спокойно».
И пошел вокруг машинки, достал страховку – и опять к капитану с подветренной стороны. Все неплохо вроде идет, лишь округлившиеся глаза Конева за лобовым стеклом выдавали глубину переживаний.
«Спокойнее, спокойнее», – опять себе, а ему:
– В порядке?
– Да, езжайте, – а голос скучный такой стал, неулыбчивый.
– Ну и спасибо, – страховку взял, в машинку прыг, завел да и поехал потихоньку. «Спокойно, спокойно, не спеши!» – это мне Конев уже отважно и судорожно шепчет. А чего шептать, проехали уже. Проехали бесов, к морю нас не пускавших.
– Точно бесы были. А батюшка сказал – езжайте с Богом, вот и проехали. – Конев опять радовался смешной, ребячьей, не свойственной ему радостью. На севере многие меняются. Многое проясняется. Не зря здесь битва бесов с ангелами. Тихая такая. Постоянная. Без времени пространство.
Радовался Конев, а я вдруг загрустил. Фамилия капитанская по душе больно ударила. Полгода назад первый раз в жизни удержался я. Насильно сдавил себя, чтоб не влюбиться. Такими обручами сердце сжал, что сразу сморщилось оно, постарело как-то. Мудрость – нелегкое свойство. Тэн фамилия ее была. «Кореян, саран хэ», – в красивой и смешной песне их поется. А капитан на мордвина похож был, не на корейца вовсе. Да бесы, они разных обличий бывают. Порой так очень красивые. А порой – в капитанских званиях.
– Ты заметил, что у креста поморского они стояли? Со стороны тундры, а не моря. И словно границу перейти не могли, все здесь вошкались.
В ответ Конев лишь усмехнулся недоверчиво, по-городскому.
«Ну ладно», – подумал я.
Я не знаю, почему наши женщины не ездят с нами на север. Только догадываюсь. Друг-охотник рассказал историю правдивую, а по сути – притчу. У него самого-то жена очень красивая. Но при этом еще и на север с ним ездит. На байдарке, в палатке, ребенка с собой берут, Ваську трехлетнего. Куда как счастье. А брат его, охотника, очень завидовать ему стал. Сам он долго жениться не мог, все выбирал – или красивую в жены брать, или ту, что на север любит ездить. «А сразу вместе – такого не бывает. Такое только у брата моего, у охотника возможно», – горько он так говорил, со слезой.
Вот выбирал, выбирал, да и решился. Взял девушку некрасивую, но такую, что от походов без ума. Она и раз с ним сходила на север, и другой. Вот он наконец и женился. Еще раз они вместе сходили. А потом она и говорит: «Не хочу, говорит, больше на север. Не люблю больше в походы ходить. Я теперь больше к югу, к пляжному отдыху склонная».
Запечалился тогда охотников брат, а делать нечего. Теперь он опять один на север ездит. Только уже без иллюзий. Тоже – старое сердце. А байдарка женщины надежней.
Долго ли, коротко ли ехали – кончился лес, и открылась лежащая в пугающей, неживой неге северная пустыня. Бледно-желтый песок устало плыл под серым низким небом. Невысокие барханы застыли, словно вечно живое море устало вдруг волноваться, устало жить и умерло, оставив миру лишь следы своих страстей. Извилистые, старые следы машин то были странно параллельны, то пересекались, сплетались вдруг в неистовом круженьи и, так сплетясь, уносились прочь за низкий горизонт. То была Кузоменская пустыня. Посреди нее, посреди мертвого мира беспросветного северного песка, величаво текла жирная река Варзуга. Широкая, спокойная и серая, она медленно извивалась между барханов. Берега ее, крутые и высокие, были сплошь, до поверхности равнинной, отделаны толстыми заберегами тяжелого белого льда. Метра три толщиной, они тяжело нависали над поверхностью воды. Лед таял, благо был уже июнь. Иногда с неожиданно громким посреди окружающего безмолвия треском он обламывался, и тогда по реке плыл очередной, новый айсберг. Сначала притонув, он выныривал из холодной, родной ему воды и плыл затем, плавно покачиваясь, будто бы дитя в материнских объятиях.
Много минут, застыв, мы с Коневым смотрели на все это серое, белое, желтое, мрачное великолепие. И уже свыклись, уже душа приняла, что север такой вот, величественный, тихий, серый. И не догадывались совсем, что серый цвет – лишь предвестник, предчувствие синего. И потому, когда в разрыве туч вдруг яростно блеснуло солнце и засияло все новыми цветами, мы приняли, тревожные, за чудо. А природа северная просто открылась новой стороной, повернулась, проснувшись, на другой бочок. И сразу засияло, заискрилось все кругом, обрадовалось небо и в пляс повлекло за собой и реку, по щедрой поверхности которой запрыгали ослепительные зайцы. И айсберги побежали весело к морю степенной стайкой растолстевших на жирных бутербродах мальчишек. И песок зажелтел по-другому, не мрачно и уныло, а свежо, как поле одуванчиков – бывают щедрые цвета. Все обрадовалось, крутанулось пару раз, всплеснуло развеселыми ладонями, прошло с притопом, подбоченясь. А потом опять небо заволокли низкие тучи, снова задул сивер. Потянуло холодом, и погасла улыбка песка, съежилась и задрожала вода. Нужно было ехать дальше, к морю.
Мне часто бывает жалко себя. И судьба тяжелая, и мир несправедлив, и люди злы. Но больше жалеешь прибрежную траву северных морей. Редкими кустиками, вся издерганная пронзительным завыванием ветров, бьется и мечется она посреди бесплодных песков бессмысленных ледовитых пляжей. И тяжело ей, и страшно, и темно впереди. А она все не сдается, все живет себе жизнь. И попробуй вырви ее – не поддастся, глубоко держится корнями за родную и безжалостную землю. И попробуй пригрей немного сверху да приспусти жесткие паруса ветров – тут же расцветет цветами, тут же даст семена, чтобы опять держаться, опять жить на своей земле. Так и северные люди.
Мы с Коневым поставили палатку у самого берега, за небольшой песчаной дюной. Это чтобы совсем уж не сносило напрочь, не выдувало мозг и душу. Чтобы было где спрятаться. Слева от нас широким устьем впадала в море Варзуга, справа доживала век рыбацкая тоня, избушка, битая ветрами и людьми, горелая и нужная всем. Рядом стоял рыбный амбар, теперь и давно уже пустой. Лишь большие весы около него да обрывки сетей на стенах свидетельствовали о прошлой, тяжелой и радостной, работе. Позади нас лежала Кузоменская пустыня. Впереди – бесконечными волнами било берег бескрайнее море. Сверху был Бог. Снизу и везде были бесы. Уздой их был большой желтый крест нового дерева. Видно было, что поставлен недавно. Недалеко от него лежал на земле крест поморский, серый, с треугольным домиком-крышей над верхней перекладиной. Уставший, упавший, он продолжал нести службу, оберегая небо от земли, глядя вверх прозрачными старческими глазами.
– Ты Казакова читал? – так обидно мне стало за мир, за себя, за море. Ведь сидел он так же на песке, перебирал, пересеивал с руки на руку. И одиночество ласкало сердце.
И жила надежда, что все-таки получится. Ан нет, и любой теперь может страдания свои почитать уникальными.
– Казакова? Который артист? – Вот что в Коневе нравится, так это беспринципность. Он-то давно уверился, что Конев на свете один, и теперь собирает с этого знания слабую жатву.
– Сам ты артист. Не понимаешь ничего. Иди вон за водой, пожалуйста. А я байду пока соберу.