Весна победоносно и торжественно вступала в свои права. Весна сорок пятого года. Она пришла на истосковавшуюся по миру и тишине, измученную, исстрадавшуюся, залитую людской кровью землю, полная мучительных, радостных, окрыляющих ожиданий. Конец всему: кровопролитным битвам, миллионам и миллионам смертей, рвущему небо гулу тысяч и тысяч самолетов, чудовищным разрушениям, грохоту, дыму, пожарам, подстерегающей на каждом шагу смерти, конец людским страданиям, конец прожорливым печам бухенвальдского крематория, конец всему тому, что кроется за страшным словом «война». И от этого радостного ожидания, от веры в близкую победу над фашизмом, словно почки на деревьях, набухали весенними жизненными соками человеческие души.
Сергей Бакукин, думая об этом и многое, многое вспоминая, испытывал ни с чем не сравнимое чувство глубокого душевного подъема. Он сидел на переднем сиденье открытого джипа, рядом с водителем, положив автомат на колени, и с любопытством всматривался в живописный горный ландшафт. Тюрингия. Один из самых красивых уголков Германии. Волшебная страна музыкантов, певцов и поэтов. Дух Гете и Шиллера витает над этими кряжами, над этими лесами и живописными лесными лужайками.
Лес внезапно оборвался. С левой стороны показалось нагромождение больших горных выработок, по-видимому каменных карьеров. До слуха донеслась частая пулеметная стрельба. Батальоны спешились и, развернувшись в густую цепь, пошли в наступление, обтекая каменоломню со всех сторон. Стрельба внизу с небольшими промежутками повторялась.
«Странное дело, — подумал Бакукин, — куда они стреляют, ведь впереди американских войск нет, их колонна головная, первая». И смутная, страшная догадка обожгла душу: «Рядом концлагерь, всего в нескольких километрах. Это они стреляют там, это палачи уничтожают заключенных. Неужели, неужели, — лихорадочно думал он, торопя роту вперед, к глубоким впадинам выработок, — неужели опоздали?»
Цепи залегли по скосу обрыва. Перед глазами открылось страшное зрелище. По кромке каменоломни на подведенных к карьеру железнодорожных путях стоял длинный эшелон, около пятидесяти больших бурых вагонов. В самом низу карьера возвышалась высокая куча трупов, набросанных беспорядочно, словно наспех выгруженные дрова. Рядом с кучей дымились большие костры. На двух высоких камнях были уложены в виде колосников железнодорожные рельсы, а на колосниках жарились трупы расстрелянных людей в полосатой форме. В голубое весеннее небо поднимался жидкий, почти бесцветный дым, удушливо пахло жареным мясом. А чуть поодаль на глыбе гранита стоял, словно монумент, широко расставив толстые ноги, тучный высокий эсэсовский офицер и посасывал прямую трубку. Через поясной ремень тяжело переваливалось бочкообразное пузо. Скулили нетерпеливо овчарки. Рвали утреннюю тишину грубые гортанные голоса. Лязгали буфера подталкиваемого вагона. Пронзительно скрипели дверные вагонные колесики. Распахивались двери. Рослые эсэсовцы прыгали в дверные проемы и выгоняли из вагонов, выбрасывали людей в полосатой форме и, окружив плотным кольцом охраны, гнали вниз в карьер к кострам.
— Лос! Лос! Шнеллер!
Страшно изможденные, бритоголовые, похожие на мертвецов, люди шли, поддерживая друг друга под руки, спотыкались, падали, подхваченные товарищами, поднимались. Полосатая одежда была пропитана нечистотами и кровью. Выгнав живых, из вагонов выбрасывали умерших.
Все это Бакукин увидел в мгновенье. Он вскинул автомат и дал очередь по офицеру. Монумент рухнул. Заключенные кинулись врассыпную. По ним открыли беспорядочный огонь. Сергей вырвал пистолет и бросился впереди роты в атаку.
Его белозубые кучерявые атлеты, прыгая по каменистым уступам вниз, через две минуты были на дне каменоломни и уничтожали застигнутых врасплох и растерявшихся эсэсовцев. Короткий бой быстро утих, и на дне каменоломни наступила жуткая, леденящая душу тишина.
Уцелевшие, еще не веря чуду, стояли тесной кучкой у горы трупов. Потрескивали в кострах сухие буковые и ясеневые поленья, жарились на колосниках обгоревшие тела... Наконец от толпы спасенных отделился высокий худой парень с пергаментной скоробленной кожей на лице, с глубоко запавшими в глазницы вылинявшими, бесцветными глазами, облизал запекшиеся губы и проговорил глухим нутряным голосом, глядя себе под ноги:
— Там... еще один вагон... — И одутловатые землистые мешки под его провалившимися глазами дрогнули: — Кабы вы, этово, малость пораньше бы, самую малость...
Солдаты из роты Бакукина кинулись к последнему вагону, распахнули двери, но из вагона долго никто не выходил. И только когда заключенные поняли, что это не смерть, а избавление, стали неловко спускаться один за другим из вагона. Многие из них, хмелея от чистого воздуха, падали и теряли сознание. Живых в вагоне было около пятидесяти человек, остальные умерли в дороге от истощения.
— Сколько вас было и кто вы? — спросил Бакукин высокого парня по-русски.
Лицо парня дрогнуло. В глазах остро сверкнула радость и изумление:
— Ты русский?
— Русский.
— Да неужели правда?
— Правда, с какой стати мне врать вам.
— Откуда ж родом?
— Сибиряк.
— Елки-палки, сибиряк... чудеса! — Глаза парня вспыхнули радостью.
Грязно-серые, тусклые лица остальных тоже приняли живое человеческое выражение, все зашевелились и шагнули к Бакукину. Парень уронил ему бритую голову на грудь и зарыдал страшно, беззвучно, только все его высохшее тело содрогалось.
— Братушка, милый, если бы ты только знал, что тут с нами было...
Успокоившись, выплакавшись, он заговорил быстро-быстро, с ужасом поглядывая на горы трупов и горящие костры:
— Это горят русские, и в куче тоже почти все русские, было среди нас немного поляков и чехов, а больше все русские.
— Сколько вас было? Откуда вы?
Парень словно не понимал вопроса и молчал долго. На острых скулах, обтянутых сморщенной кожей, тяжело перекатывались тугие желваки, словно он мучительно напрягал память и никак не мог вспомнить ни себя, ни тоге, что с ним было. Глаза смотрели мимо Бакукина, на вагоны, и что они видели в той одному ему доступной дали, оставалось для всех тайной.
— Откуда мы? — повторил он вопрос Бакукина и опять умолк.
— Из Бухенвальда мы, — ответил вместо парня пожилой заключенный с мишенью на полосатой куртке. — Все из Бухенвальда мы, живые и эти мертвые.
— Из Бухенвальда? Братушки вы мои! — дрогнувшим голосом, глотая внезапно прихлынувшие слезы, вскрикнул Бакукин, меняясь в лице. — Из Бухенвальда. А ведь я тоже был в нем. Почти десять месяцев.
— Да ну? — изумился старик с мишенью. — Был в Бухенвальде? Чтой-то, браток, сумнительно. Бухенвальдцы-то бачишь какие, с креста снятые, а у тебя, извини уж за худое слово, рожа-то вон какая румяная. Сумнительно.
— Был, папаша, был, врать не стану. Да разве можно и врать в таком месте, перед ними вот...
— Перед имя врать не можно, — согласился старик. — Ну, можа, и был, а сюда-то как, к иностранцам-то?
— Долгая история, ребята. Работал я в команде смертников, бомбы невзорвавшиеся откапывали. Сбежал в июле прошлого года. Попал к французам. К партизанам. А теперь, как видите, в союзной армии воюю, фашиста добиваем.
— Гляди-ко, повезло тебе, парень. Счастливчик. Кабы в лагерю-то остался, то, можа, вместе с нами был бы, а то вон там, на кострах... — Он осекся. Виновато посмотрел на товарищей, словно сказал что-то ненужное, лишнее.
Парень недовольно покосился на него, опять устремил отсутствующий взгляд куда-то мимо стоявших плотной стеной американских солдат и офицеров, облизал сухие, запекшиеся губы и стал рассказывать быстро, торопливым дребезжащим бормотком, поминутно оглядываясь назад, на вагоны, будто кто-то мог его услышать там и перебить. В его расширенных глазах, словно раздуваемое ветром пламя, бился мятущийся ужас. Старший офицер попросил Бакукина переводить.
Вот что рассказал парень:
— В лагере последние дни было очень тревожно. Пятьдесят с лишним тысяч заключенных притаились и ждали, что вот-вот должна разразиться гроза. По ночам мы с тревогой и ожиданием вслушивались в глухую артиллерийскую канонаду. Мы знали, что идет освобождение или смерть. И беда стряслась. Дайте мне чего-нибудь попить, у меня во рту пересохло...
Американский майор крикнул своего ординарца и приказал дать флягу с коньяком. Парень жадно отхлебнул два глотка и закашлялся.
— Водка. Водички бы... водка теперя не по нашим желудкам.
Ему подали воды. Парень напился. Покосился на офицера и протянул флягу с водой своим товарищам. Они жадно, захлебываясь, стали по очереди пить.
— Восьмого апреля, — тихо продолжал парень, — в одиннадцать часов утра, репродукторы лагеря прохрипели приказ коменданта оберфюрера Германа Пистера: в двенадцать часов всему лагерю построиться на аппельплаце с вещами для всеобщей эвакуации. К нам в блок прибежал какой-то парень и прочитал воззвание: «Никому на плац добровольно не выходить, эвакуация — это смерть». Подпись под воззванием: «лагерный подпольный центр». А мы и не знали до этого, что есть какой-то подпольный центр.