Инстинктивно я бросился под толстую сосну, вдавился в землю. Она пахла прелой хвоей. Рядом оказался муравейник, муравьи атаковали, кусали в шею, забрались под гимнастерку.
Немец сделал два захода. Бросал бомбы по площади, по всем рощицам. Рвануло впереди, сзади… Налет окончился внезапно, как и начался.
И я услышал, что недалеко кто-то кричит. Так кричать мог только умирающий.
Я побежал на крик. На дороге дымилась воронка. Пахло кисловатым запахом взрыва, как тогда, в саду пионеров. Поперек дороги лежала опрокинутая телега. Я поскользнулся, наступил на яблоко и раздавил его сапогом. Кругом валялись сочные крупные антоновки, разбросанные взрывом. Лошадь умирала. Это был мерин Афанасий. Ему разворотило брюхо. Мерин кричал натужно, как человек:
«А-а-а!.. А-а-а!..»
Чуть подальше сидел крестный. Рядом лежал бригадир Кила. Крестный положил голову друга на колени и уговаривал:
— Ты того… Ты не бойся… Ты того… этого…
По лицу крестного скатывались крохотные старческие слезинки.
Они везли яблоки бойцам. Если бы везли яблоки на продажу к станции или в другое бойкое место, поехали бы иной дорогой, не через лес, и не попали бы под бомбу.
— Потерпите, потерпите! — сказал я и побежал почему-то в сторону деревни.
И наскочил на патруль. Меня остановили, потребовали документы, красноармейцы были незнакомые. Я что-то пытался объяснить. Вообще-то зря я побежал за помощью — бригадир был мертв. Я бы ничем не смог помочь ему.
И вот меня привели на губу — в одинокую землянку. Открыли ржавым ключом дверь. Я вошел.
В землянке оказалось трое арестованных. Один бывший моряк-электрик из мастерских. Запутанными фронтовыми дорогами он очутился в летной части. Под пехотной гимнастеркой у него красовался вылинявший клочок тельняшки — все, что осталось у него от флота.
Еще двое арестованных — штабной писарь и технарь с аэродрома — сидели на чурбаках. Лежать на топчанах разрешалось после отбоя.
— Пополнение прибыло, — сказал писарь. — Сколько дали?
— Четверо суток.
— Ого!.. — сказал с уважением бывший моряк.
Почему-то я почувствовал гордость.
— Ну и дурак, — сказал технарь.
И я почувствовал себя разгильдяем, которому штрафбата мало — удрал в самоволку во время боевой воздушной тревоги. По сути дела, во время боя.
— Бывает, — примирил меня с самим собой писарь. — На ровном месте поскальзываются. Вот меня арестовали за фамилию.
— Как так? — поинтересовался технарь.
Я сел на топчан. Мерзлось. Коллеги по губе продолжали беседу:
— Люди, у которых фамилия начинается с последних букв алфавита, — сказал писарь, — живут меньше, чем те, у кого фамилия начинается с первых букв алфавита.
— Как так? — не поверил технарь.
— Проще пареной репы, — ответил писарь. — Моя фамилия Яковлев. Всегда в конце любого списка стоит. Делают, например, уколы от сыпняка. Акимовы, Булавины, Гнедыши, Дементьевы, Ершовы уколы получили и отвалили. Я жду своей очереди, волнуюсь, когда же фельдшер возьмет шприц и вкатит под лопатку сыворотку. Между прочим, болею после уколов, стелькой лежу, и температура под сорок. Организм ослабленный…
— Водкой и брехней, — сказал бывший моряк.
— Так вот, — продолжал писарь, не обращая внимания на выпады моряка. — Благодарности тоже зачитываются в последнюю очередь, и отпуск на работе тоже… Отсюдова нерв… Впоследствии жизнь у Юрьевых, Якушевых короче, чем у Абдулаевых, Вертихвостовых, Гнидиных, Диких и Ерепеевых… Я так думаю.
— Как же на губу-то угодил? — взволнованно спросил технарь, фамилия которого была Смирнов — она стояла в середине любого списка.
— Приехали делать комбинированный укол от тифа, от брюха, от прочей нечисти. Я за три дня посмертное письмо направил. И тут меня осенило… Додумался. Решил сократить муки и поставить фамилию в головной строке. Написал себя не Яковлев, а Аковлев. И когда приехал фельдшер, первым подошел, подставил спину. Вколол. Первым отмучился. Пришел в себя, значит, прилег — чувствую, температура наползает. Тут бегут: «Яковлев, Яковлев, тебе укола не сделали!» Оказывается, пришел начальник отдела, майор, посмотрел список и говорит:
— Последним в списке Яковлев должен быть. Он вечно сачкует.
— Ну и ну! — удивился технарь. — Ты бы объяснил.
— Пытался… Брыкался, разные непотребные слова говорил майору, потому что температура навалилась.
— Ну и что?
— Что, что… Скрутили, вкатили, второй укол. Привыкли, что я самый последний по списку.
— Да-а! Не повезло.
— Салаги! — сказал бывший матрос. — Все равно убегу к братишкам на флот. Не имеете права держать на суше! Не имеете!
— Я с открытыми глазами спать научился, — сказал технарь. — Идет разбор, занятие. Я сижу, вроде слушаю, смотрю, сам сплю. Решил еще отработать, чтоб во сне пальцами шевелить… Подпереть голову рукой, слушать, глядеть и изредка пальцами шевелить. И засыпался. Понадеялся на пальцы, а глаза-то и закрылись. Признаюсь, что во сне храплю. А ты за что, малец, угодил в немилость?
Я ничего не ответил. Мне было не до разговоров.
Потянулись дни. Про ночи могу сказать, что они особенно не тянулись, скорее наоборот — они пролетали, как мгновенье.
Утром нас кормили холодным постным борщом, затем вели на работы. Мы пробивали солдатские гальюны, подметали тропинки перед штабом. Работа грязная. Часовой прохаживался за твоей спиной, а ты ползал на четвереньках, мыл пол в бараке. И люди проходили, не глядели в твою сторону.
Еще хотелось есть. Разговоры о жратве на губе шли проникновенные. Особенно запомнился рассказ писаря.
Рассказ писаря о жареном петухе
Моя бабка помнила помещика. Каждый день он утром выпивал стакан водки, закусывал соленым грибком, ехал на поля, затем перед обедом еще стакан водки пропускал, после сна полуденного тоже выпивал, к вечеру осушал кружку глиняную.
Но не об этом речь.
Умер, между прочим, помещик весьма странно. Поехал в город к фельдшеру, чтоб им, лиходеям, пусто было! Фельдшер и скажи: «Пить вредно!»
Приехал помещик домой — и ни капли в рот. Так что? Через неделю кондрашка хватила… Потому что режим нарушил. Нельзя было режим сразу нарушать, вот ведь какое дело…
Но не об этом речь.
Приехал как-то к помещику заморский гость. И решил помещик его удивить. Позвал повара, сделал наказ. Слушайте, что было дальше.
Садятся за стол, приносит повар блюдо, посередь серебряного блюда лежит зажаренный петух. Обжаренный, сладкий, корочка запеклась, вокруг блюда закуски — грибочки солененькие, маринованные, белужка нарезанная сахарная, рассыпчатая, почечки в сметане белеют…
Но не об этом речь.
Заморский гость только приготовился резать петуха. Петух-то лежал весь обжаренный, корочкой покрыт, а хвост целый, голова натуральная, лапки сложены со шпорами.
Повар говорит: «Айн момент! Сейчас мы фокус-покус покажем».
Берет пшено, потрогал голову петуха, посыпал пшенца, и петух соскочил на блюдо, стал клевать пшено.
Слушая писаря, я зрил петуха, я держал в руках нож и вилку, я уже облизывался, ел петуха — и вдруг он вскочил… В воображении, конечно, но это было, как наяву. Я удивился. Технарь даже привскочил от фокуса-покуса, а матрос первой статьи застонал:
— Не имеют права в пехоте держать! Убегу, ей-богу, убегу к братишкам! Флотский я, моряк.
На него замахнулись, и он присмирел.
— Как же так? Петух-то жареный. С корочкой… Поджаристый…
— В этом-то и секрет…
Писарь долго нас истязал — не говорил секрета фокуса-покуса. Наверное, мстил за то, что наши фамилии шли раньше в списках, составленных по алфавиту. Наконец, когда он почувствовал, что мы перестали ему верить, он объяснил:
— Берется живой петух, кормится маковым зерном. Натощак. Петух засыпает, потому что от мака спать хочется. Спит час, два — не скажу. Времени не теряют, его щиплют, обмазывают желтком, маслом, тестом, на несколько секунд суют в жар, в печь, чтоб масло успело только-только растопиться, чтобы петуха корочкой обволокло. И подается на стол… Потом дернуть за голову и пшено-то сыпать. Скажу, что после мака у петуха собачий аппетит. Он и вскакивает…
— А чего же они ели тогда? Голодные сидели, что ли?
— Зачем? Настоящего жареного петуха опосля подали. На столе-то грудинка, телятинка, куском запеченная, кулебяка…
— Братишки! — снова застонал моряк. — Перестаньте травить! За себя не ручаюсь — кирзу сожру сырую…
Дни тянулись. И так было суждено, что с гауптвахты первым ушел я, хотя и пришел самым последним.
Утром третьего дня ареста за мной приехал «виллис». Матрос уныло попрощался. Пожал руку, похлопал по плечу — настроение у него было отчаянным: его задержали при бегстве в сторону фронта. Начальство решало, как расценить подобный поступок — как дезертирство или как самовольную отлучку, так что моряка Черноморского флота, случайно попавшего в летную часть, могли ожидать большие неприятности, хотя… могла выпасть и большая радость — перевод в другую часть, на флот.