Его закопали.
У дороги вырос холмик. И все?
Как просто! Холмик… Смерть отвратительна в своей оголенной откровенности.
Из тумана выкатился комок. Комок залаял, запрыгал, стараясь лизнуть в лицо.
— Глянь, Бульба объявилась, — сказал радостно кто-то из бойцов. — Бульба! В хозяйстве прибыло.
— Она. Нашла. Вернулась! Псина, ты откуда? Ох ты, псина! Вернулась. Сколько ее не было — две недели пропадала. Нашла дорогу.
— Уведите Алика.
— Не для пацанов война.
— Не привык еще…
— Было бы к чему привыкать. «Не привык»… Пошли, сынок! Сынок, опирайся на плечо. Пойдем. Не поправишь дела. Мертвых не воскресишь.
— Крест бы поставить на могилку.
— По-теперешнему крестов не ставят. Дощечку. Или пропеллер.
— Я вырежу дощечку, поставлю. Надпись сделать? Ежели чернилами, то дождь смоет, выжечь бы каленой проволокой.
И все? Это и есть смерть?
Отощавшая Бульба носилась по лагерю, обнюхивала палатки. Она вернулась из далекого тыла, куда ее отправили на попутной машине по приказу Прохладного. Бульба проверяла владения — не появилась ли в роте другая псина? У нее были свои заботы — конкретные, собачьи.
Бойцы сели на столы, закурили, продолжая переговариваться короткими фразами:
— Секретные приборы, выходит, отвинтили с «яка», стибрили фашисты.
— Выходит, стибрили.
— Как узнали-то, где ераплан лежит?
— «Костыль», говорят, выглядел, куда села подбитая машина. Засек, известно.
— Чисто сработали.
— Они мастаки. Обучились…
— У нас под Стрием, в Западной Украине, целый взвод вырезали ночью. В первую неделю войны.
— Немец?
— Не… Местные бандиты. Бандеровцы.
— В Латвии тоже в спину стреляли.
— Эх, и где не гниют русские косточки!
— Сепп-то не русский, эстонец вроде.
— Я не про то, я про русскую армию. Он в русской армии службу нес. Считай, русский! Суворов в Италии воевал. И там русские кости легли.
— Если подумать, вот назови хоть одну войну, в которую Россия вступила подготовленной? Не придумаешь. Нет такой войны.
— Есть, наверное… Должна быть.
— Какая? — спросил дежурный по роте. — С татарами? Иль с французами? Может, с япошками? Или в первую мировую?
— Наверное, есть, если подумать, — не согласился боец.
Их разговор был до обидного спокойный, размеренный.
От навеса взвились в небо ракеты. Через секунду еще две. Они запрыгали по земле, ударяясь в березы, шипя и разбрызгивая огонь.
Стрелял Рогдай. Схватив наперевес винтовки, бойцы побежали к навесу. Я пошел следом, даже не взведя курки у ракетниц. Наплевать! Перед глазами стояло белое лицо дяди Бори и черные Комья земли, которые сыпались на его закрытые глаза, на рот, волосы…
Бульба заливалась колокольцем, кто-то громко, от души матерился в кустах.
Оказывается, Рогдай обстрелял ракетами старшину роты Брагина. Толик приехал в подразделение на огромном неповоротливом рыжем битюге.
«Рыжий красного спросил, где он бороду красил?» — почему-то пришла на ум детская дразнилка.
— Слушай, земляк, — спросили у рыжего старшины, — где ты такого Геринга раздобыл? Куда Полундру-то спровадил? Вроде на ней уезжал, а вернулся на Геринге.
— Заменили, — уклончиво ответил старшина роты. — Смотри, какой бугай! Во! Глянь — правда, на Геринга смахивает. Силища! Вагон зараз везет. У, глянь, ноги, глянь! Теперь зараз на землянки слег привезем.
Толик обежал вокруг битюга, тыча кулаками в его ляжки, как в стену, обитую войлоком. Геринг (кличка привилась) не чувствовал ударов. Не животное — гора мяса, щетины и копыт. Он тупо смотрел на людей.
«Привели, ну и привели, — было написано на его квадратной морде. — Главное, чтоб жрать дали — ячменя или овса, отрубей…»
— Во силища! — напористо восхищался Толик, требуя сочувствия. — Полундра-то слабосильная. О, глянь, какой Геринг! Я раздобыл.
— Тьфу! — сплюнули бойцы. — Он за три дня объест. Фашистская морда! На колбасу бы… Кто дал?
— Нашлись, — ответил Толик. — Трофей…
— Политрук задаст на орехи, — пообещали бойцы. — Веди назад, пока не поздно, возвращай футболистку монгольскую: у них с политруком дружба.
Я не слушал, о чем говорят. Я пошел к палатке. Здесь спал дядя Боря. Спал…
Я лег на свою кровать, схватил подушку, накрыл голову… Хотелось плакать.
Что-то лежало под подушкой. Книга «Герой нашего времени». Дядя Боря советовал прочитать…
Я открыл первую страницу. Читал и не соображал, что читаю. Читал, читал… О каком-то Максиме Максимовиче, Печорине…
Где происходят события-то? На Кавказе.
«…Верст шесть от крепости жил один мирный князь, — читал я. — Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: всякий день бывал то за тем, то за другим. И уж точно — избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрельнуть. Одно в нем было нехорошо: ужасно падок был на деньги…»
Я представил себе шпану-головореза Азамата… Ему было столько же лет, сколько мне. Жалко, я не умел скакать на лошадях, а то бы тоже стрелял на скаку из ружья. К деньгам, по-честному, тяги я не испытывал.
Я отложил книгу… Затем опять взял ее, открыл на первой странице.
«Я ехал на перекладных из Тифлиса», — прочитал я начало повести. И понял смысл написанного.
Письмо корнета лейб-гвардии гусарского полка Михаила Юрьевича Лермонтова открылось мне…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
в которой наш герой идет в самоволку.
Я читал весь день. Не пошел на обед. Лежал в палатке и читал.
Я и ненавидел Печорина, и любил его, преклонялся перед ним, с удивлением находил в себе сходство с ним и, сам того не понимая, уже подражал ему, как Рогдай Прохладному.
Я не знал, что такое любовь к женщине, смутное предчувствие нежности к другому человеку ошеломило.
И я готов был выбежать из палатки, прижать к груди землю, согреть ее, целовать стволы березок, гладить небо, луг, реку…
И еще я почувствовал инстинктивный страх перед небытием. Очень страшна смерть, потому что она мгновенно отнимает ту радость, которая опьянила меня.
«Я есть, я существую! Какое счастье жить!» — думал я с восторгом.
Мне не жалко было Грушницкого, что он погиб. Но я не прощал Печорину рассчитанного заранее убийства. Оно было непонятным. И в то же время я влюбился в Печорина.
Смесь отвращения и любви вылепила для меня живого человека, и он, казалось, жил наяву.
Я слышал, как вернулась с прочесывания местности рота. Люди вернулись злыми, усталыми до чертиков, голодными. Они разбрелись по палаткам.
В палатку ввалился Шуленин. Он затягивался самокруткой и жевал пайку хлеба. Не раздеваясь, упал на постель и заснул мгновенно. Самокрутка упала на подушку. Я выкинул ее, чтоб она не прожгла наволочку.
Поиск диверсантов оказался безрезультатным. Бойцы цепью прочесали рощицы, овраги, болотца. Не обнаружили никого.
Стемнело. Я зажег ватный фитиль, который плавал на огрызке пробки в воронке для подсечки смолы. Я продолжал читать книгу.
«…Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться…»
Нет, Печорин взбесил меня.
Я бы догнал ее, Веру. Догнал бы! Убился бы, перегрыз Машук, босиком бы бежал за каретой, в которой она уехала.
Пришел Толик Брагин, влез в палатку — рост никудышный, стоял, не наклоняя головы.
— Спит? — спросил старшина, показывая на Шуленина.
— Ага.
— Что читаешь? Покажь.
Я молча показал обложку книги. Толик взял книгу, полистал, вернул.
«…отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, — дочитал я конец, — где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..»
Я закрыл книгу. Сердце билось учащенно, я стоял взволнованный… Почему-то захотелось непременно поглядеться в большое зеркало, узнать — красивый я или нет? Мне несказанно захотелось быть красивым. Раньше подобной мысли никогда не возникало. И еще я подумал, что принял смерть дяди Бори, что она уже в прошлом.
— Интересная книга-то? — допытывался Толик.
— Не тот вопрос… — ответил я. — Непонятно, как я жил раньше, когда не читал ее.
— Про любовь? Дашь почитать? Сладко спит Шуленин. Жалко будить.
— Зачем будить?
— Прохладный приказал. Пойдем в секрет впятером. Прохладный соображает, вот кому бы следователем работать в угрозыске. Если бы он возглавлял поиск, наверняка что-нибудь и нашли бы. Раскинь мозгой: сняли часового, отвинтили разные приборы… Далеко не уйдешь за остаток ночи. Куда уйдешь? На кого-нибудь нарвались бы, кто-нибудь наверняка бы засек. Следы остаются. Надо бы вначале розыскную собаку пустить, да, видать, не нашлось собаки, пустили бы вперед Прохладного, нашел бы след. Затоптали окрест поле. Как бы я поступил на их месте? С двух часов до рассвета, считай — раз, два, — Толик считал вслух, загибая пальцы на руке, — пять часов утра, шесть, семь, итого пять часов, потому что в восьмом светло. Считай… Ага… Не меньше часа на то, чтоб отвинтить приборы. Труп обнаружили в семь — значит, четыре часа на то, чтоб рвать когти. Куда за четыре часа смоешься? С тяжестью. И скрытно. Километров пятнадцать от силы пройдешь, не больше. Я бы поступил иначе. Запрятал бы понадежнее, сам бы в нору залез. И чтоб ни один легавый не учуял, а когда шухер уляжется, выполз бы, взял и пошел бы спокойненько по главной улице. Рядом они все где-то припрятали — значит, вернутся вскорости. Засаду сделаем без лишнего шума… Парочку бойцов поставим, в другом месте положим парочку. Нехай слушают, следят. Вася, Вася, вставай! — тронул Шуленина за ноги старшина. — Проснись! Подъем! Не брыкайся, ротный зовет.