— Что-то я не слыхал, чтобы мастера выдавали вам талонов больше чем на два дня.
— Кого самостоятельно поставили на рабочее место, тем выдают на декаду.
— Как тебя звать?
— Сережа.
— Есть слабые люди, Сергей. Продадут талоны либо карточку за декаду. В день-два проедят деньги и пускаются кусочничать. Голодают. Даже в доменном цеху есть доходяги и у вас в коксовом тоже. Работники квалифицированные, бронь им дана, а толку от них производству... Работники-то у нас теперь все на счету. Купил ты талоны и наверняка нового доходягу создал. Соображаешь?
Соображал я в основном про то, заведет ли он меня в горотдел или нет. Если заведет — выйду я на свободу не скоро. Может, и совсем не выйду: заключенные на самых тяжелых работах — на той же смолоперегонке в коксохимическом цеху.
Но он отпустил меня у входа в горотдел.
— Чеши, — сказал, — на завтрак. Ноги в руки и чеши. — И погрозил пальцем.
Вечером я зашел к Соболевским, положил на стол кирпичик. Корка кирпичика заиндевела и, оттаивая, наполняла комнату хлебным ароматом.
На мой рассказ о том, как я был пойман Корионовым, и о том, о чем мы с ним говорили, Валя усмехнулась и почему-то провальсировала по комнате. Ее новая юбка раздувалась. На вершок выше коленей голубели широкие чулочные резинки. Какой-то сладкой мучительностью отзывался вид коленей, округло-твердых под фильдеперсом чулок. Все то, что произошло со мной на рассвете, внезапно показалось таким несущественным по сравнению с тем, что я могу потерять Валю.
— А ты бы, — посмеиваясь, сказала она, — тем же путем пробежал на базар и вмиг продал. В крайнем случае съездил бы на вокзальный базар, на Щитовые, на Дзержинку и продал. Я обещала завтра расплатиться за юбку. Ты заметил, какая юбка?
— Карусель, — сказал я.
— Чу́дно! — воскликнула она. — Замечательно определил! Продай! Не хочется возвращать юбку.
Я готов был пообещать Вале, что продам этот кирпичик, да и всегда буду продавать хлеб, когда бы она ни попросила. Я даже решил выдать ей свою тайну, что люблю со. Но вдруг стало совестно, и что-то заупрямилось во мне, и я сказал, что умоляю ее покончить с хлебными шахер-махерами, иначе не миновать тюрьмы.
— Не за меня ты боишься. Ты думаешь, если б тебя посадили, я бы не помогала тебе? Я бы носила передачи каждую субботу. А вообще-то... кто не признается, того не посадят. Меня пытай — я не признаюсь!
— Врать не буду — не хочу сидеть. И передачи твои не нужны. Ты здесь без меня гулять будешь. Пропаду из-за этого. И потом пойми... Люди в голоде, и везде хлеба в обрез. В нашем бараке, например. Да что доказывать? Ленинград вымирает от голода.
— Это одни слова. Кто что может, то и берет.
— По-твоему, горновые тащат с завода чугун?
— Тащат.
— Многотонными ковшами?
— На все находятся покупатели. Мы только не знаем, с кем доменщики торгуют налево.
— Если бы все таскали, всю бы страну давно растащили и распродали.
— Нашу страну не больно растащишь. Самая богатая на свете. В тыщу лет не растаскать.
— Почти весь народ на своей работе ничего не ворует, В большинстве люди честные. И ты никогда не убедишь...
— Как наш директор говорит, ты «как тот хохол упэртый».
— Пусть упэртый. Против совести не хочу поступать.
— Поступают смелые, трусы берегут шкуру. Я глупышка... Навязывалась за тебя замуж. Маму подготавливала. Презираю себя. Кто любит, хоть что выполнит. В школе отбоя не было от влюбленных, и теперь не меньше. Инженер с проката, интересный, цыганские кудри, проходу не дает, офицеры из преподавателей танкового училища, курсанты... Ты худой, бледненький, но я ни с кем, кроме тебя, не встречаюсь.
— А ты ведь, Валька, жестокая. Разве я пожелал бы тебе колонию из-за тряпок? Девушки посылают своих парней на фронт, в общем-то на верную смерть, — это действительно люди! А чтоб ради тряпок...
— Высказался? Мало. Давай еще высказывайся. Ну, что? Высказывайся, высказывайся.
Валя ходила по комнате, изредка косилась на меня. Встала перед пологом, за которым капала в таз вода из умывальника. Задумалась, полузапрокинув голову, и внезапно заплакала. Я подошел к Вале со спины, коснулся пальцами плеча. Робость была не оттого, что я боялся Вали, а оттого, что жалость к ней заполнила всю душу. Я коснулся пальцами и другого плеча Вали. Ожидал новых попреков. Неожиданно она прикрыла мои пальцы своей ладошкой. Я оторопел: она принялась каяться, что забывает о чужих горестях и заботах, что научилась «хапать барахло», что, хоть я и нравлюсь ей, она зачастую еле удерживается от свидания с кудрявым инженером или с кем-нибудь из офицеров и курсантов летного училища, что иной раз в отношениях со мной ей чудится что-то детское, несерьезное.
Я утешал Валю. Она обещала покончить всякие «коммерции с хлебом», обещала неистово, в слезах.
Когда вошли в комнату после катания на салазках Ванда и Геля и увидели плачущую Валю, они насупились и уставились на меня суровыми взглядами.
Я соврал, что простудилась бабушка Лукерья Петровна и что я должен раздобыть у знакомых гусиного сала, чтобы натереть ей лопатки. И Валя позволила мне уйти и прямо как женщина обвила мою шею. Так было стыдно перед Вандой и Гелей.
Небо надышало на землю столько морозу, да к тому же ветер так крепко уснул, что было видно в свете, падавшем из окон, кристаллы инея. Все замерло и притихло, даже металлургический завод не лучился, не слышен был во мгле. Представилось — на всей земле мороз, и война умолкла, легла в забытьи.
Подумал об отце. Тотчас померещились заснеженные окопы, заметные только по впалым извивам — речки так обозначаются, когда взберешься зимой на гору. Где-то в таких снегах спит на корточках отец. Руками, всунутыми в рукава, прижата к груди снайперская винтовка. Тот ленинградский собор, в котором снизу доверху рядами трупы, заметен снегом по маковки. Снег затвердел, будто фаянс, и вечно не растает.
Через мгновение подумалось, что Валя Соболевская взрослей меня, гораздо взрослей, и что в ее душе есть тайная жизнь, и что скрытый мир будет у нее всегда и ничего с этим, наверно, не поделаешь.
Глава пятая
Зимы в Железнодольске были крутые. Обычно до февраля пруд промерзал так толсто, особенно возле азиатского берега, что даже лом казался коротковатым, пока ты долбил им лунку. Однако и в самые огненные морозы у европейского берега были полыньи; над ними сбивались облака; небо притягивало их, они восходили туда, вращаемые ветром. Это были теплые полыньи. Они то сжимались, то ширились, но никогда не замерзали: в пруд, где они были, скатывалась промышленная вода. Места ее стока мы называли горячими котлованами; может, потому котлованами, что вода тут, падая из жерла трубы, кипела как в котле, кружа меж железобетонных стен, похожих на распахнутые створки громадной раковины.
Больше всего мы любили котлован, куда прокат и мартены сбрасывали свои отработанные, чистые воды, лишь иногда с ними приносило машинное масло и смолу. Они стекались сюда после орошения тех слитков, которые увезут на другие металлургические заводы, и тех, которые прогнали через блюминги: после остужения проволоки, уголка, штрипса, тавровых балок, круга, листов, после охлаждения кладки сталеплавильных печей...
Котлован электростанции был далеко от Сосновых гор, оттуда нас гнала охрана, кроме того, он находился в зоне господства мальчишек из поселков Среднеуральского, Тукового, Ежовки и с Пятого участка. В котлован коксохимического цеха сливалась иззелена-желтая муть, ядовито пахнувшая серой, фенолом, пеком, нафталином и еще чем-то отравно-газовым. В нашем излюбленном котловане мы купались, по обыкновению, в холодное время. Так как до общественной бани нужно было долго идти пешком, потом ехать на трамвае и стоять в очереди, мы предпочитали в теплую погоду мыться на пруду, а зимой, весной и осенью — в котловане. Из котлована, проплавав целый день, мы возвращались промыто-голубыми, с ямчатыми ладошками и ступнями.
Я забежал к Вале, возвращаясь с ужина.
Она обрадовалась, едва я распахнул дверь, даже порывисто вскочила из-за стола, за которым вместе с Вандой клеила хлебные талончики на газету, намазанную киселем. Если бы в комнате не было Ванды, то Валя, как мне показалось, бросилась бы меня целовать. После каждой смены она приносила из магазина рюкзак, набитый талончиками. Чтобы сдать талончики в карточное бюро, она была обязана наклеивать их на бумагу. По этой надобности пришлось раздирать книги Збигнева Сигизмундовича, хранившиеся в ящиках под кроватью. Время от времени она выменивала на хлеб газетные подшивки, чтобы сохранить остатки дорогих отцовских книг. Клеить талончики ей помогали сестры и мать, иначе она просиживала бы за этим муторным занятием с утра до поздней ночи.