Миронов побагровел, свирепея, закричал:
— Сбросили царя, вам говорят! Сбросили хамы, мужичье, солдаты, предатели! — Есаул схватил пустую бутылку, швырнул в угол. — Вон отсюдова, селедочники!
Прасолы, подталкивая друг друга, выкатились из залы.
— Господи, Исусе Христе! — шептал Осип Васильевич, мгновенно трезвея.
Пьяная ругань гремела прасолам вслед.
Никогда еще не терпел Осип Васильевич такого унижения.
«Что же это такое? Век прожил, рыбаки с почетом снимали шапки, а тут такое поругание. И что это за шутки насчет царя?»
Осип Васильевич трясущимися руками надевал на голову шапку.
А из залы продолжал реветь хриплый бас:
— Кузька, явись сейчас же сюда, хамло! Молчать! Ах вы, скоты!
Осип Васильевич, словно спасаясь от погони, выбежал на крыльцо. Работник уже запряг лошадей, нерешительно переминался у саней.
— Завалимся, Осип Васильевич, плавать будем. Куда ехать? Ночь темная…
— Гони! — сердито крикнул Полякин.
Лошади бодро рванули со двора. Дорога сразу стала ухабистой, сани швыряло из стороны в сторону. Набрякший водой снег хлюпал под полозьями, летел из-под лошадиных копыт, окатывая прасола с головы до ног.
— Сырой, стылый ветер бил в бок, но прасол не отворачивался, сидел, не запахиваясь в шубу, подставляя ветру горячее лицо. Чувство оскорбления, обиды, страха сжимало сердце.
— Подстегни! — нетерпеливо прикрикнул, прасол на работника.
Работник обернулся, огрызнулся со злостью:
— Куда подстегивать?! Зараз ерик будем переезжать, а тут окрайницы, коням по брюхо…
Порыв ветра заглушил голос работника. Прасолу хотелось накричать на кучера, пригрозить, но незнакомая робость заставила промолчать, опасливо прижаться к выстланной ковром спинке саней.
Кони, фыркая и оступаясь, несмело вошли в воду. Лед сухо, угрожающе треснул, но ерик был не широк, и сани благополучно выскочили на другой берег.
Еще два ерика переехали благополучно, а на третьем, далёко за срединой, лед с грохотом подломился, поплыли сани. Только неистраченная сила добрых прасольских коней спасла седоков от беды. Подхлестываемый кнутом и отчаянным гиканьем, натужился коренник, в два маха достиг мели, вынес наполненные водой сани на прибрежный рыхлый наст.
Прасол и работник отделались только тем, что, стоя, зачерпнули сапогами воды.
Пока добрались до хутора, долго блуждали у берегов, выискивая устойчивые переправы, застревали в урчавших ручьями канавах, в мокром снегу. Весна наступала бурно, ошеломляюще…
8
Весть о свержении царя мигом облетела хутор. На базаре, на проулках собирался народ. Перед хуторским правлением возбужденно гомонили старики. Они пришли сюда прямо из церкви, где служивший обедню болезненно-тучный отец Петр Автономов старческим дребезжащим голосом объявил новость. Старики ждали атамана, многие, еще не доверяя попу, надеялись услышать какое-то новое, объясняющее события слово. Между ними в рыжих, забрызганных грязью шинелях бродили отбывающие отпуск казаки и солдаты.
На крыльце хуторского правления ужо стоял, насупясь, атаман. На сипну его свисал спущенный с золотистой кистью башлык, на ногах поблескивали новые глубокие калоши. Лицо атамана было бледным. Рядом с атаманом, нервно переминаясь на тонких ногах, стоял франтоватый офицер, сын попа, Дмитрий Автономов, и взволнованно оглядывал толпу.
Народ прихлынул к крыльцу, выжидающе притих.
Атаман снял шапку.
— Господа казаки и иногородние! Вы пришли сюда выслушать печальную весть. Любимый наш монарх, император Николай Александрович отрекся от престола. Это истинная правда, про нее уже пропечатали в газетах. Вот… — атаман помахал перед глазами слушателей газетным листком. — Государь отрекся в пользу свово августейшего брата, великого князя Михаила… — атаман запнулся, — но, но… великий князь Михаил…
Кто-то дерзко кинул из толпы:
— Тоже… гайка открутилась…
Офицер строго постучал ладонью о перила:
— Господа казаки, прошу соблюдать порядок.
— А про свободу ничего не скажешь? Про революцию! — выкрикнул тот же насмешливый и дерзкий голос.
— Как же теперь быть? — заскрипел стоявший у самого крыльца дед с изжелта-белой, расчесанной надвое бородой. — Кажи нам, Хрисанф Савельич, кто нами управлять будет?
— По всей видимости, у нас будет теперь выборное правительство, вроде как во Франции, — пояснил атаман.
Но дед, видимо, был туговат на ухо, не расслышал, помахивая суковатой палкой, запальчиво завопил, брызгая слюной:
— Гражданы выборные! Тут вот какой слух прошел… Будто и войну с германцами замирят, и земли наши казачьи промеж иногородних делить, и рыбалить они будут наравне с казаками. Вон какая песня! Выходит, мы завоевали Дон, а сыны наши будут его на ветер пущать?! Не бывать этому!
Дед хватил палкой о перила с таким усердием, что послышался треск.
Мартовская сиверка обдувала разгоряченные головы, шевелила чубы. Рябили холодно поблескивающие лужи, кутались, зябли люди.
Автономов давно хотел сказать перед миром какую-то особенную боевую речь.
— Господа казаки! — волнуясь и делая продолжительные паузы, начал он. Усилиями врагов России монарх низложен, но это еще не значит, что у нас нет России, нет славного Тихого Дона, и давайте, господа казаки, что бы там ни произошло, какое бы правительство ни стало во главе России, всегда помнить о казачьих правах и никому их не уступать…
Автономов говорил долго. Повышая жидкий надтреснутый тенорок, он прокричал:
— А теперь, господа, расходитесь по домам. Главное — спокойствие и порядок! Продолжайте свой мирный труд и не поддавайтесь всякой смуте. С богом, станишники!
Сход расползался медленно. По дороге не умолкали споры. Каждый уносил с собой тревожную тяжесть сомнений, чего-то недосказанного атаманом и бравым казачьим офицером.
Затерявшись среди рыбаков, стояла у хуторского правления Федора Карнаухова. Из всего, что говорили на сходе, она поняла одно: сбросили царя, случилось что-то небывалое, важное. Чутьем угадала она, что атаман и офицер вместо с зажиточными казаками недовольны событием, рассказывают о нем с сожалением и страхом, будто желают умолчать о какой-то большой правде.
Все услышанное от казаков Федора связывала с мыслями об Аниське. Кто-то обмолвился о свободе, о воле, о новых правах и порядках, — и опять вспыхнула заглохшая надежда на освобождение сына.
Федора выбралась из толпы и, шлепая башмаками по лужам, быстро пошла домой. Усталые дряхлые ноги словно приобрели девичью легкость.
Возбужденное настроение не покидало Федору до самого дома. Сердце ее неизвестно почему забилось быстрее, когда она вошла в калитку и почти бегом кинулась в хату. Но в хате, как и во дворе, попрежнему было тихо и пусто.
И вдруг солнце разорвало хмурую пелену туч, озарило запотевшие окна. Федора вышла во двор, взяв лопату, принялась очищать двор, от грязного слежалого снега, прорывать канавки для стока воды. В гнилом навозном мусоре заблестели веселые журчащие струйки. У завалинки копилось солнечное затишье, пахло подсыхающей глиной, прогорклой камышовой цвелью.
Федора изредка присаживалась на завалинку, отдыхала, то грустно, то радостно щурясь на солнце.
9
На другой день после хуторского сбора Григорий Леденцов уехал в город. Провожая его на станцию, Осип Васильевич стоял на веранде без шапки, просил:
— Гришенька, уж ты постарайся. Разузнай все аккуратно. А, главное, насчет правительства…
Утро было сырое, холодное. Мелкий косой дождь кропил унылую землю. Низовка не унималась третий день, гнала с моря свинцовые тучи.
Вечером к прасолу пришли старик Леденцов и атаман Баранов. Гости были трезвы и сидели в подавленном молчании.
Осип Васильевич за последние дни совсем похудел, осунулся. Люстриновая жилетка морщилась на его животе, сизая бородка растрепалась, походила на реденькую, ощипанную щетку.
Прасол пил чай стакан за стаканом, будто хотел залить в себе жар тревоги, все чаще посматривал на стенные, похожие на икону часы.
Гриша не являлся. Нетерпение гостей увеличивалось, разговор не клеился.
Но вот с веранды послышался стук шагов.
В распахнутую дверь ворвался ветер, и на пороге встал Леденцов, обрызганный весь сверкающими дождевыми каплями.
Он чинно поздоровался, нетерпеливо снял свое ладно скроенное драповое пальто (одет он был по-городскому) и подсел к столу. Мешковатый, но дорогой костюм его был измят, пестрый, змеиного цвета, галстук съехал в сторону.
— Сообщай новости, не томи, — попросил Осип Васильевич.
— Ты, Григорий Семеныч, обскажи нам сначала про самое главное. Сиделец мой с полдня уехал в станицу и досе не ворочался, — сказал атаман.
Гриша достал из кармана газету, вытер ладонью влажные губы, сказав «слушайте!», прочитал торжественным голосом: