— Славно, славно. Скачет как серна. Вопит как полевой лазарет. Хорошие легкие. Вали его. Давай, Фриц. Вали его с ног.
Белобрысый ткнул мушкет Герману между икр и повернул. Герман рухнул как подкошенный. Фельдфебель мигом взгромоздился на него.
— Ну вот и славно. Ишь, жирком оброс. С голоду не помирает. Славно.
Герман чуть не задохнулся от омерзения. Жесткие фельдфебельские руки, точно голодные крысы, шныряли у него под одеждой, ощупывали, тискали, оценивали. Сунулись в пах, проверить причинное место — сухое ли и плотное ли.
— Славно. Французов нету. Есть грыжа. Н-да. Долго не протянет. Мозгляк. Ну да ладно, сойдет.
Горчично-желтая физиономия с недоброй кривой ухмылкой наклонилась вперед, будто фельдфебелю вздумалось расцеловать нового рекрута. Он открыл Герману рот, осмотрел зубы, понюхал.
— Фу! Вонища, как в Лейтене{70} на третий день после боя. Ну и ладно. Не беда. Переверни-ка его.
Белобрысый мыском сапога перевернул Германа. Фельдфебель крепко пнул его в поясницу. Герман взвыл от боли.
— Славно, славно. Добрых девяносто плетей выдюжит. Годен. Берем что есть. В нынешние-то времена.
Фельдфебель слез со своей добычи и огрел Германа хлыстом по физиономии.
— Вставай! Сми-ирно! Ты зачислен в доблестную армию Его величества!
Герман неуклюже поднялся, всхлипывая от унижения и подпрыгивая, потому что хлыст не унимался, и заголосил:
— Караул! Я священник! У меня освобождение! Не положено мне воевать!
— Что-о? Никак изменник? A-а? Отвечай!
— Боже, храни короля! Но я не хочу! У меня освобождение!
Фельдфебель опустил хлыст. Дрожа и всхлипывая, Герман расстегнул ворот сюртука и ткнул пальцем в грязные брыжи. Фельдфебель наклонил голову набок. Угол рта у него дергался. Желтое морщинистое лицо потемнело от злости.
— Священник. А ну, скажи что-нибудь по-латыни. Живо. По-латыни.
— Vade retro spiritus infernalis![40]
— Латынь. Славно. Славно. Духовное лицо. Вот ведь дьявольщина. Обычное мое счастье. Прошу прощения, пастор. Одну минуту. Смирно!
Он быстро обернулся и начал охаживать хлыстом своих гренадеров, вымещая на них досаду. А те покорно стояли с мушкетами у ноги и тупо глядели прямо перед собой. Солдатские будни. Красные мундиры курились пылью.
— Вольно.
Фельдфебель, снова шустрый и бодрый, зажал хлыст под мышкой и утер потный лоб.
— Ну вот и ладно. Стало быть, гуляете, пастор? А? Славно. Виноват, ошибочка вышла. Стать у вас самая что ни на есть военная.
— О, вы преувеличиваете…
— Нет-нет, совершенно военная. Чисто Геркулес — поступь тяжелая, глаза как ружейные дула.
Герман втянул живот и выпятил грудь, даже дышать стало трудно.
— Н-да, я и раньше слыхал, будто есть во мне что-то этакое. Поди, и батальоном смог бы командовать, ежели что. Врожденные таланты, если позволительно так говорить о себе.
Фельдфебель подошел ближе, потер руки. Глаза-перчинки оживленно блеснули.
— Славно. Славно. Хорошо сказано. Есть, есть сердце в груди! Желаете исполнить свой долг, а? Вера и обет. Еще не поздно сменить жизненную стезю. Маршальский жезл в ранце. Дворянская грамота и красные выпушки. Ну как?
— Нет, Боже сохрани, я не это имел в виду…
— Негоже торчать в комнатах да плесневеть. Комнатный фрондер, а? Надобно знать свое место. Принять решение.
— Мне теперь пора идти…
— Может, на всякий случай достанем контракт, а? Пять талеров на руки. Ну как?
— Нет-нет, я не хочу, я рукоположен в сан, у меня освобождение.
Герман расправил брыжи и постарался принять самый пасторский вид. Фельдфебель нахлестывал свои сапоги.
— Н-да. Ничего не попишешь. Не разглагольствовать же тут целый день. Этак ведь все крестьяне успеют по стогам попрятаться. Предупреждаю, пастор. Ни слова о том, что мы здесь. Ясно?
— Конечно-конечно. Боже сохрани…
— Вы, пастор, добрый патриот. Верно я говорю?
— Боже, храни короля!
— Хорошо сказано. Славно. Прочтите-ка молитву.
— Виноват, я…
— Молитву. Молитву. Прочтите молитву. По-вашему, мы, солдаты, не такие же добрые христиане, а? Живо, читайте, пока вся деревня не разбежалась.
Герман сложил ладони и начал читать молитву, варварски калеча ее по причине стучащих зубов. Гренадеры благоговейно сняли шапки, склонили белые пудреные парики. Фельдфебель, нетерпеливо гримасничая, глядел в тулью своей шляпы.
— Господи, благослови нас и спаси…
— Быстрей, быстрей!!
От нетерпения фельдфебель дергался, как марионетка. Пена выступила в уголках прыгающего рта.
— …и даруй нам мир…
— Быстрей! Черт! Короткое воздыхание Господу! Верно я говорю? Ну! Живей!
С перепугу Герман чуть не подавился остатком молитвы.
— Аминь! Господи помилуй! — крикнул он и замахал обеими руками, положив конец церемонии.
— Славно. Славно! Господне слово всегда во благо. Так-то вот. А теперь живей, бездельники, уроды нескладные… Бегом марш! Живей! Не то хлыста отведаете! Или шпицрутенов захотелось? Шевелись! Колесую! Запорю!
Фельдфебель устремился по дороге, как маленькая свирепая такса. Гренадеры рысью поспешали за ним. Скоро их и след простыл. Понемногу оседающая туча пыли — вот все, что напоминало о разбойничьей шайке.
Герман рухнул у обочины на колени и возблагодарил Бога. Спасение было столь чудесным, что на миг он примирился с Господом. При мысли о том, какой опасности он избежал, его прошиб озноб. Зваться Герман Андерц и быть младшим пастором в Вальдштайне — да ведь это счастье в сравнении со смирительной рубахой солдатчины. Ангелы-хранители, вы, значит, еще не бросили меня? Ах, как хорошо, останьтесь еще немного. Я пока не сказал моего последнего слова.
IV. Попутчик
Я, конечно, не дока в точных науках, но помнится, в физике есть закон, гласящий, что емкость не может быть меньше своего содержимого. Так вот, домишко матушки Ханны являет собою исключение из этого закона. Он вмещает Длинного Ганса, а это, по сути, невозможно.
Домишко ветхий, сущая развалюха. Гнилая соломенная крыша да облупленные стены жмутся к треснувшей печной трубе как пьяница к майскому шесту. Из трубы густо валит жирный черный дым.
Кое-кто уверяет, что Длинный Ганс спит, стоя в дымоходе, а чуб его торчит наружу, как аистиное гнездо. Это гнусная ложь. На самом деле он высовывает ноги в окошко на торцевой стене. Ранние прохожие могут увидеть в окне его чулки, огромные, чуть не с годовалого ягненка, смотря по погоде темные от росы или белые от инея. Когда солнце выглядывает из лесу, хибарка сотрясается от утреннего чиха Длинного Ганса, чулки трутся друг о друга и осторожно втягиваются внутрь. А прохожие шагают дальше, недоверчивые и возбужденные. Порой и собственным глазам трудно поверить.
Герман постучал и, пригнувшись, вошел в дверь. Облако пара ударило навстречу, очки запотели. В потемках метались неясные фигуры, словно неправедные души по ту сторону дымных вод Ахерона{71}. Герман протер очки платком и, прищурясь, всмотрелся в туман.
— Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.
Ханна купала сына. Длинный Ганс восседал в громадной лохани, розовый, отмытый, исходящий паром. В лохани ему было тесно, он неловко, мучительно скрючился и тревожно выглядывал из-за своих узловатых колен — так старый баран выглядывает из-за реек забора. Лицо лошадиное, длинное, угловатое, в шишках и впадинах, как старая, позеленевшая от времени постельная грелка. Скулы по-монгольски высокие, точно каменные карнизы; глаза сидят глубоко. Это лицо внушало бы страх — если бы не рот. Мягкий, влажный, слегка бесформенный, странно неуместный на грубом, угловатом лице, рот его мог сложиться в мягкую просительную улыбку, от которой женщины заливались румянцем, и теребили фартук, и ужасно нервничали. Самая суровая женская добродетель лишь с трудом могла противостоять такому огромному скоплению мужского начала.
Длинный Ганс безропотно терпел немилосердные тычки матушки Ханны, только жмурился. Здоровенный кадык медленно перекатывался под щетинистой кожей. Руки, громадные, как сажальные лопаты, покоились на твердокаменных узловатых коленях. Ханна взяла из подойника зеленый обмылок, намылила щетку. Герман медлил на пороге, завороженный этой картиной. Вид обнаженной мужественности Длинного Ганса и вправду мог парализовать кого угодно.
— Я что сказала-то? Закройте дверь. Иоганнеса просквозит.
Ханна не жаловала младшего пастора. Она почитала церковь и клир и благоговейно склонялась перед вальдштайнским пробстом и перед всеми духовными особами, каких сподобилась повстречать. Не колеблясь, она могла прирезать половину своих кур и твердой рукой забить последнего ягненка, лишь бы уплатить церкви достойную десятину, и по примеру патриарха Авраама ничтоже сумняся положила бы на алтарь всего Длинного Ганса, вздумай пробст предъявить претензии на его тощую бренную плоть. Ханна не больно много знала о том Боге, от имени коего действовал пробст. Равнодушно и непонимающе смотрела она на громадное вписанное в треугольник око над церковным алтарем. За ворожбой она при необходимости шла к ведуну, который жил в лесу. Но священники — люди особенные. Черные сюртуки и белые брыжи повергали ее в дрожь, она трепетала, как Моисей перед горящим терновым кустом, а открытый требник в белой руке, опирающейся на округлое брюшко, обтянутое пасторским сюртуком, о-о, это было нечто грандиозное, сокрушительное, от этого на глаза матушки Ханны набегали слезы, тощие колени склонялись к земле, а скупая жесткая рука невольно разжималась и готова была отдать последнюю лепту вдовицы. Но Германа она на дух не терпела.