Тормунд презрительно сморщил нос:
– А, дома валяется!
– Отчего же?
– Мать не пустила. Говорит, он прихворнул. У него руки такие горячие, а глаза красные…
– Что?!
Вот теперь Хродмар взвился над песком, впился взглядом в лицо мальчика, и глаза его так вспыхнули, что Тормунду стало страшно. Все-таки он еще не привык к изменившемуся лицу своего давнего приятеля и иногда побаивался, не тролль ли какой-нибудь вернулся к ним вместо Хродмара.
– Глаза красные? – осипшим голосом переспросил Хродмар. Невидимая холодная рука схватила его за горло и сжала. – А глотать не больно?
– Не знаю… – опасливо и растерянно отозвался Тормунд и тихонько отполз по песку в сторонку. – Я пойду встречать рыбаков…
А Хродмар, ничего больше не сказав, со всех ног пустился бежать к Аскегорду.
Младший, девятилетний, сын конунга Торгейр лежал в девичьей, где его устроили поближе к матери, и тихо похныкивал. У него болели все кости, шумело в ушах, а при попытках накормить его чем-нибудь немедленно начиналась рвота.
– Давно с ним так? – тяжело дыша не столько от бега, сколько от волнения, спросил Хродмар, едва глянув на мальчика.
– Со вчерашнего вечера, – ответила ему нянька-рабыня. Она с удивлением посматривала на Хродмара: в доме у кюны Бломменатт были строгие порядки и мужчинам, даже ярлам и хёвдингам, запрещалось врываться в женские покои.
– Голова болит?
– Говорит, да.
– Горло красное? И глаза?
– Да. А ты откуда знаешь, Хродмар ярл?
Хродмар промолчал. А женщина вдруг испуганно ахнула и прижала ко рту край покрывала. Обезображенное лицо Хродмара само навело ее на ответ.
Меньше чем за полдня ужасная новость облетела весь Аскефьорд. Всем кораблям, собранным для похода, было приказано отойти подальше от усадьбы конунга и жечь можжевельник. Кому бы то ни было запретили являться в Ясеневый Двор. Тормунда больше не пускали к брату, и кюна Бломменатт то и дело притягивала его к себе, щупала лоб, заглядывала в глаза и в горло.
– Фригг и Хлин! Богиня Эйр! Тор и Мйольнир! – в ужасе и растерянности бормотала она. – Нет, нет! Торгейр простудился. Просто слишком долго бегал возле моря. Он скоро поправится!
– Не может у нас такого быть! Обойдется! – вслед за кюной повторяли люди. Но все с ужасом смотрели на лица Хродмара и хирдманов, перенесших вместе с ним «гнилую смерть», – теперь каждому в Аскефьорде грозила та же участь.
На следующий день младшему сыну конунга не стало лучше, а на ногах и на животе у него появилась мелкая красная сыпь. Увидев ее, Хродмар, приходивший к мальчику по нескольку раз в день, схватился за голову: у него самого начиналось точно так же.
– Это она, «гнилая смерть»! – в отчаянии объявил он Торбранду конунгу. – Я надеялся, что Торгейр простудился или перегрелся, но теперь это несомненно она.
– И что же делать? – помолчав, спросил Торбранд конунг.
Лицо его стало замкнутым, уголки широкого рта заметно опустились вниз, отчего сходство с троллиной мордой усилилось. Он редко задавал своим людям подобные вопросы.
Хродмар помолчал. От «гнилой смерти» никакого спасения нет.
– Надо спросить у Модольва, – сказал он чуть погодя. – Должно быть, он знает, как нас лечили. Я сам не отличал день от ночи и мало что помню… Это все та ведьма! – воскликнул он и в досаде ударил кулаком по столбу, подпиравшему крышу. – Значит, Фрейвид обманул нас! Ее не утопили! Она осталась жива и продолжает вредить нам! Она говорила, что из меня дерево вырастет раньше, чем из нее! Нет, я ей этого так не оставлю! Я…
Торбранд конунг положил руку ему на плечо и сильно сжал. Хродмар мгновенно унялся. Конунг смотрел в стену, глаза его застыли, как две льдинки.
– Напрасно ты все же не привез сюда твою невесту. Может быть, ей удалось бы спасти и моего сына, как она спасла тебя. И тебе самому было бы проще – отныне между мной и Фрейвидом не может быть мира, – тихо сказал Торбранд. Но именно этого тихого, невыразительного голоса Торбранда Тролля враги его боялись больше, чем любых гневных криков. – И если хотя бы один из моих сыновей умрет, я превращу в дым и уголь все западное побережье Квиттинга. Ни одна из тамошних ведьм не уйдет от меня. Клянусь Тором и Мйольниром.
За стеной сарая послышался скрип шагов по гальке, потом в дверь постучали.
– Эй, ведьма? Ты там еще жива? – прозвучал голос Стейна Бровастого, одного из работников Прибрежного Дома. – Не вспомнила еще?
– Я никогда ничего не забываю! – отрезала Хёрдис, отвечая разом на все вопросы. – А на твоем месте я бы села и постаралась вспомнить, как на прошлом Празднике Дис Ульв из Совиного Гнезда бросил тебя носом в грязь. А ты, как видно, забыл, если не думаешь рассчитаться с ним. Ты уже достаточно долго ждал, чтобы твою месть не сочли рабской! [21]
За дверью послышалось пыхтенье: Стейн переваривал обиду.
– А больше-то тебе нечего сказать? – спросил он чуть погодя, вспомнив о поручении хозяина.
– Отчего же? – с готовностью отозвалась Хёрдис через дверь. – Еще я могу сказать, кому твоя жена шьет рубашки [22], когда ты отвернешься. Сказать?
Но работник махнул рукой и пошел назад в усадьбу – доложить хёвдингу, что ведьма все еще упрямится. Уже десятый день упрямится. А огниво так и лежит там, куда она его спрятала и где его никто не может найти. Огниво пытались искать с Чутким, и Хар, упрямый, как и его отец, до сих пор бродил с собакой по всем окрестным пригоркам. Но в эту затею Фрейвид не верил: Хёрдис уходила в своих одиноких прогулках на день пути от усадьбы, а то и дальше. И хотя в дни исчезновения огнива она не отлучалась из дома надолго, обшарить все ее потайные местечки не смог бы даже сам пес Гарм*.
Убедившись, что противник и на этот раз с позором отступил, Хёрдис села на землю, прислонясь спиной к стене. В этом месте она успела просидеть ямку. Тихо шипя от злости, Хёрдис колотила кулаком по земле. Фрейвид избрал для нее подходящее наказание: неволя досаждала ей хуже всего на свете. Десять дней она сидела в лодочном сарае, видя дневной свет только сквозь щели в стенах. Все существо ее рвалось на волю, к морю и ветру, к сосновому склону и прибрежным камням, к блестящей мокрой гальке и солоновато-душистому запаху высохших водорослей. Море было совсем близко, в двух десятках шагов; невидимое, но хорошо слышное, оно день и ночь дразнило Хёрдис своим гулом, ропотом, шелестом – голосом силы и свободы, всего того, чего Хёрдис была лишена. Взаперти ей было нечем дышать, и нередко ей хотелось выть по-волчьи от бессильной томительной ярости. Нет, она сойдет с ума, если не выберется отсюда! Но упрямство было в ней пока еще сильнее, чем даже жажда свободы. Она решила нипочем не отдавать отцу огниво, из-за которого ее сюда посадили, и вот уже десять дней держалась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});