Колонна снова тронулась, немного размялись и пошли веселее, снова пытались запеть, по ничего не получилось, подхватило песню лишь несколько голосов и она замерла через несколько минут. Стало меньше разговоров, пригревало солнце, над колонной поднялось облако пыли и плыло над ней по воздуху. Постепенно колонна перегруппировалась, вперед выходили более сильные, выносливые, более здоровые. Слабые и больные отставали, колонна все более и более растягивалась, пленные уже шли без строя, серой усталой толпой.
Я старался идти в первых рядах колонны, где сохранялась дисциплина движения и ритм марша, мне это как-то помотало преодолевать усталость и слабость организма, со мной рядом шли Алёша, Шматко и Бочаров, а Тарасов и Горчаков безнадежно отстали. С пригорка я обтянулся назад и увидал, что наша колонна растянулась но крайней мере на полтора километра. Лейтенант все время шел впереди, легким, бодрым шагом хорошо тренированного спортсмена, не сбавляя раз взятого в начале марша темпа. Многие шли, уже с трудом переставляя ноги, были уже упавшие, охрана делалась более нетерпеливой и требовательной. Некоторых упавших ударами и пинками заставляли подниматься, некоторых пришлось положить на подводы, поверх вещей. Дорога начала делать повороты, мы поднимались все выше и выше. На одном из изгибов дороги открылся замечательный вид: дорога внезапно пошла круто вниз, в балку, а справа была видна высокая гора, сплошь покрытая еловым лесом. В одном месте среди леса возвышалась почти отвесная скала, и на самом верху ее виднелся не то замок, не то монастырь с высокой башней и колокольней Лейтенант указал на эти постройки рукой и что-то сказал старшему переводчику, а тот передал по колонне: „Это и есть наш лагерь-карантин, старинный польский монастырь и тюрьма для политических преступников, Лысогора“. У меня, как и у всех, страх начал закрадываться в душу. Высота не меньше тысячи метров, как мы туда взберемся? — „Пропадём мы…не влезем на эту высоту! У меня и сейчас уже ноги заплетаются“ — с хрипом констатировал Алёша. Одна была надежда, что два привала, обед и часовой отдых дадут нам силы доползти к лагерю на горе.
Когда мы спустились в низину, то оказались в селении очень странного вида. Весь поселок был обнесен почти новым забором из жердей и колючей проволоки, у ворот, на дороге, стояли польские жандармы. Улица была совершенно пуста, на небольшой площади стоял новый деревянный барак и под навесом сидело несколько жандармов. Из двери барака вышли две женщины с ведрами в руках, но сейчас же, после окрика одного из жандармов, снова скрылись. При выходе из поселка — снова ворота, охраняемые жандармами. После поселка дорога снова пошла на подъем, мы не прошли и полкилометра, как вдруг колонну остановили. Впереди несколько конных и пеших жандармов плетками и криками сгоняли в строну от дороги довольно большую группу людей. Мне сперва показалось, что это толпа детей. Но когда дорога была очищена и мы проходили мимо согнанных, то увидали, что это не дети, а мужчины, женщины и подростки. Все были худые, оборванные, на их одежде, на груди и на спине, были нашиты оранжевого цвета шестиконечные звезды, а в руках у всех были грабли, лопаты, кирки, топоры, пилы и другие инструменты. Они стояли безмолвной, испуганной толпой, прижавшись друг к другу, и смотрели на нашу колонну.
„Евреи это“, — сказал кто-то. — „Жиды!“ — была внесена поправка — „Значит, этот поселок был еврейское гетто?“ — спросил Алеша. — „Наверно. Яма для уничтожения нежелательного элемента. Культура!“ — вслух подумал я. И снова пленный, сказавший „жиды“, злобно сказал: — „Так им и надо, пархатым. Сколько они нашей крови повыпили. Пусть теперь сами узнают, почем фунт горя. Все верхи заняли, всем командовали. Жид на жиде, куда ни пойдешь по учреждениям советским — всюду жидовня. Так им и надо!“ — „Что за чушь ты, приятель, несешь? — не выдержал я. — Сталин, Молотов, Ленин, Любченко, Косиор, Чапаев, Щорс, Буденный. Ворошилов тоже, по-твоему, жиды? И при чем тут эти, чем они виноваты! Не туда стреляешь, „господин офицер“, с такими мыслями тебе бы нужно было идти со скипенковской бандой, а не с нами!“ — Жидоненавистник замолчал, теперь было „немодно“ оказываться в компании Скипенко или его товарищей. Весна 1942 года по настроениям резко отличалась от осени 1941-го.
Вторые десять километров еле осилили, потребовалось три с половиной часа. Раздалась долгожданная команда „Привал! Обед! Отдых на час“ — За поворотом дороги нас ожидали подводы с едой. Покормили снова непривычно хорошо густой суп, много вареного картофеля, хлеб, кофе, твердые маршевые галеты. Все наелись досыта и улеглись на траве отдыхать. По совету „настоящих пехотинцев“, я разулся, постирал носки, помыл ноги, потом закурил, с благодарностью вспомнив Борисова, снабдившего меня табаком, лёг и сразу заснул. Казалось, что как только я закрыл глаза, сразу же раздалась команда „Подъем! Приготовиться к маршу!“ — Эти крики разбудили всех. Стали обуваться, собирать свои вещи, кряхтя и ругаясь становиться в строй. Новая команда — и колонна снова поползла по дороге. „Еще 10 километров и 1000 метров подъема! Смогу ли я это сделать?“ Эта мысль беспокоила меня все больше и больше…
Безусловно, немцы сделали глупость. Возможно, из самых лучших побуждений, но глупость. Людей, полгода голодавших, накормили досыта вполне приличной пищей, кроме того, по самым элементарным правилам передвижения пехоты, часовой отдых на марше считается не помогающим, а наоборот, ухудшающим положение фактором. Или получасовая передышка, или отдых минимум на два часа. Отяжелевшие от пищи люди, с ногами, не успевшими отдохнуть, двигались с трудом. Горы подступали все ближе и ближе, и монастырь как бы висел высоко в воздухе. Я решил проверить, как там себя чувствуют Тарасов и Горчаков, они оба шли в хвосте колонны. Тарасов сильно ослабел за последнее время и сразу решил идти вместе с больными, поближе к подводам, на случай, если он не выдержит марша. Замедлив шаги, я счал отставать и скоро оказался среди отстающих. Зрелище просто страшное: сотни две потных, обессиленных, с трудом переставляющих ноги людей медленно двигались по пыльной каменистой дороге, подгоняемые злобными криками и частыми ударами падок или прутьев. Тарасов и Горчаков шли почти рядом, держась за подводу с теми, кто уже не способен был двигаться. Немцы по очереди сажали наиболее отставших на подводы, а тех, кто, по их мнению, уже достаточно отдохнул, сгоняли и заставляли снова идти.
Тарасов, бледный, тяжело дышащий и часто вытирающий пот, сказал мне: — „Вы за нас не беспокойтесь, мы доползем. Был здесь этот зубастый лейтенант и из уважения к чину полковника забронировал за ним постоянное место на подводе. Так что в случае необходимости мы можем немного посидеть. А пока мы это место предоставляем тем, кто совсем выбился из сил“. Горчаков же посоветовал мне идти обратно к голове колонны. Я отдал им свои запасы холодного кофе и, несколько ускорив шаги, обгоняя ползущую колонну, вскоре снова оказался впереди.
Начальник нашего конвоя видимо нервничал. Бочаров сказал, что лейтенант должен был привести нас на место к пяти часам вечера, но это теперь явно невозможно осуществить. Мы начали марш в 7 часов утра, прошли 22 километра за 8 часов, с учетом двух привалов, отнявших полтора часа времени. Впереди еще 10 километров дороги, причем самой тяжелой, всё время на подъём, а сейчас уже половина четвертого. Лейтенант перестал скалить свои зубы в улыбке, нахмуренный, он то шел впереди колонны, то пропускал ее мимо себя и проверял состояние пленных в хвосте, потом снова быстрым шагом выходил вперед. Он кричал на пленных, иногда применял свой стек, кричал на солдат, его нервное поведение передавалось конвойным, и они стали все чаще и чаще сыпать удары по спинам отстающих.
Дорога поднималась вверх по узкому пологому холму, а по обе стороны были распаханные поля, кончающиеся внизу большим скоплением кустов и небольших рощиц. Вдруг два человека из головной части колонны одновременно бросились бежать вниз по пахоте, один влево, а другой вправо. Побежавший влево по скату споткнулся и упал, его сразу нагнали солдаты и, избивая по дороге, потащили обратно к колонне. Солдаты бросились вдогонку и за другим, по их остановил лейтенант. Он взял у ближайшего конвойного винтовку… Все замерли, даже солдаты конвоя со страхом смотрели на своего командира, а он, так же, как когда стрелял по зайцу, не спеша и уверенно, широко расставив длинные ноги, вскинул винтовку и, следя дулом за бегущим по склону пленным, прицелился и выстрелил. Бегущий взмахнул руками, сделал по инерции несколько шагов и упал как сноп на распаханное поле. После выстрела в течение нескольких секунд стояло полное молчанье, взорвавшееся многоголосыми криками протеста, возмущенья и просто руганью по адресу лейтенанта. Пленные сгрудились в плотную массу, и шум возрастал с каждым мгновением. Лейтенант отдал команду, и все солдаты, отбежав на десяток шагов в стороны, направили свои винтовки на толпу. Лейтенант что-то кричал, размахивая своим стеком, переводчики перевели: „Молчать! Построиться в колонну! При проявлении неповиновения прикажу стрелять!“ — После только что происшедшего никто не сомневался, что этот маньяк может дать такой приказ. Шум затих, и колонна построилась. Лейтенант подозвал к себе переводчиков и через них сказал: „Один из ваших товарищей убит при попытке к бегству! Я сделал то, что обязан был бы сделать всякий другой на моем месте! — это звучало так, как будто он извинялся… — До места осталось 8 километров. Вы все будете идти строем в полном порядке, без отстающих, и выполнять все мои приказания! Никаких остановок иди отдыхов больше не будет! Оставшуюся часть пути пройдём за два с половиной часа! Колонна, строиться по шесть человек в ряд! 10 минут на построение!“