Ко мне подошел Горчаков: „Слушайте, майор, у меня есть идея, которая, возможно, образумит этого идиота. Я, полковники Жариков и Квасцов, подполковник Демьяненко, вы и Тарасов станем в первом ряду и попробуем замедлить движение колонны до темпа, приемлемого для всех. Мы будем идти строем, даже в ногу, но с той скоростью, с которой можем. Я уже сказал об этом по рядам“. Так мы и сделали. Все усилия взбесившегося лейтенанта и его подчиненных не привели ни к чему. Когда он, очевидно, поняв, в чем дело, подбежал к нам, первому ряду, и замахнулся стеком на идущего с правой стороны Демьяненко, Горчаков, неожиданно для меня, по-немецки сказал лейтенанту: „Здесь, в первом ряду, идут три полковника, один подполковник и два майора, все старшие офицеры в колонне. Опустите ваш стек, господин лейтенант. Колонна будет передвигаться строем, в согласии с вашим приказом, но со скоростью, с которой могут идти люди, истощенные семимесячным голодом и болезнями в лагере Замостье. Мы думаем, что это будет лучше не только для нас всех, но и для вас, господин лейтенант!“ — Когда Горчаков говорил, он был великолепен, даже величествен. Спокойно, уверенно, чуть снисходительно к „младшему в чине“, тоном, не допускающим возражения. И… кто бы мог поверить! Лейтенант смирился. Он несколько озадаченно посмотрел на наш ряд „старших офицеров“ и, повернувшись, пошел впереди колонны, соразмеряя свои шаги с нашими, а мы, в ногу, ровными рядами, следовали за ним. Убитого завернули в плащ-палатку и положили на один из возов с вещами, а рядом с ним посадили его товарища, порядком избитого солдатами. Выяснилось, что оба были осетины, из одной и той же части, одновременно попали в плен в окружении под Киевом. Это было неудачное выполнение плана, задуманного еще в лагере, в Замостье.
Но начальник конвоя, очевидно, чувствовал, что он до какой-то степени потерял контроль над колонной, и, вероятно, это раздражало его. Он шел впереди с двумя фельдфебелями из конвоя, что-то говорил им, часто оглядываясь на колонну, понуро и медленно, но в полном строевом порядке ползущую в пыли по дороге. — „Что-то он замышляет, этот зубатый' — сказал Тарасов. — Он получил от вас оплеуху, и ему необходим реванш, хотя бы для того, чтобы сохранить престиж перед солдатами“. — „Я и не знал, что вы можете так хорошо изъясняться по-немецки“, — заметил я. „О, дорогой мой, в Замостье я фактически только то и делал, что учил этот язык, правда, у меня был уже заложен хороший фундамент в Академии. Советую и вам овладеть им, интуитивно чувствую, что нам много придется иметь дел с Германией“, — сказал Горчаков
Дорога шла всё вверх и вверх, петляя по склону горы. Поворот — и слева крутая гора, а справа, далеко внизу, холмистая долина, селения, дороги и в дымке город, из которого мы вышли сегодня утром, Еще поворот — и теперь гора справа, а долина слева. Солнце садилось, освещая низкими, косыми лучами гору и уже близкий, висящий прямо над нами монастырь. Было уже без четверти шесть, предстояло пройти еще наверно полтора-два километра, когда вдруг всю колонну остановили. Дорога ухолила вперед последней не петлей, а справа открылась широкая промоина, покрытая песком, камнями и редким низким кустарником, а наверху ее был каменный барьер и начинались стены монастыря. Подъем был по крайней мере в тридцать градусов. Лейтенант подошел к нашему первому ряду и, указывая своим стеком на промоину, приказал: „Nach oben! Маrsch!“ — „Вот вам и реванш, Тарасов. Вы оказались правы! Господин лейтенант“, — обратился Горчаков к лейтенанту, но тот нетерпеливо, со злыми глазами, прервал: — „У меня нет времени! Марш!“ — Часть солдат двумя цепочками быстро растянулась по обе стороны промоины, поднимаясь к стенам монастыря. Мы двинулись на промоину. Сперва старались идти, но во многих местах склон становился настолько крутым, что приходилось становиться на четвереньки. Горчаков, Тарасов и Квасцов сразу отстали, а за ними сдал и Демьяненко. Я и Жариков ползли по склону впереди других. Поднявшись метров на пятьдесят, я оглянулся: промоина во всю ширину была заполнена ползущими между двумя цепями конвойных людьми, а внизу, на дороге, стоял лейтенант с несколькими солдатами, загоняя в ущелье промоины остаток колонны. Подводы и „скипенковская банда“ уходили вверх по дороге. Все выше и выше. Меня стали обгонять ползущие пленные, а мне было все труднее передвигаться по скату, не хватало воздуха для дыханья и силы тащить свое тело. Я лег на землю и решил перевести дух, полежал минут пять и снова пополз вверх, уже не пытаясь стать на ноги. Меня догнали Алеша и Шматко и в трудных местах стали помогать мне. У меня несколько раз начинались судороги в раненной ноге, наверно, от мускульного напряжения. Несколько раз Алексей делал мне массаж бедра. Кто-то сорвался на скате и покатился вниз, сбивая на пути ползущих. Я снова сел и посмотрел вниз теперь: уже все пленные были на промоине, а за ними следовали солдаты конвоя. Только в самом низу несколько солдат что-то делали, как мне показалось с высоты, с тремя пленными, лежащими у самой дороги. Наконец мы с Алешей и Шматко достигли каменного барьера наверху промоины, где уже было порядочно пленных. Еще через 10–15 минут доползли и Горчаков с Тарасовым. За каменным барьером была дорога, поворачивающая снова петлей влево, справа, на расстоянии полусотни шагов, была высокая стена монастыря с широко открытыми воротами, а у ворот — большая группа немецких солдат и пришедшие раньше нас подвозы с вещами, больными, убитым осетином, а также „скипенковская банда“. Все они опередили нас по времени. — „Сволочной человечек этот зубатый ублюдок — со злостью сплюнул в сторону Горчаков — Как можно удовлетвориться таким реваншем?“
Нас всех снова построили в колонну по шесть человек в ряд, сделали проверку, все оказались налицо. Всего было 932 человека — стоящих в строю, лежащих на подводах, живых плюс два мертвеца. Второй мертвый был тот, кто скатился вниз по скату, он умер от разрыва сердца. Пока происходило построение, проверка и передача „живого товара“ из рук конвоя и руки тюремной администрации, совсем потемнело и загорелись сильные фонари у ворот и на стенах тюрьмы.
Колонна двинулась через ворога во двор. На арке была рельефная надпись по-польски, кто-то перевел: „Помни, что искреннее раскаянье награждается прощеньем Божьим“. А внутри другая: „Иди с Богом в сердце, не греши более и не возвращайся сюда никогда“. Сразу за ворогами, с правой стороны, было длинное двухэтажное здание комендатуры, на белой, ярко освещенной стене четко выделялась немецкая надпись готическим шрифтом: „Людоедство карается смертной казнью“.
„Знаменательно! — подумал я. — А кто создал условия для людоедства?“
В ярко освещенном тюремном дворе колонну встретил местный тюремный персонал. Группа тыловиков-тюремщиков, щеголевато и аккуратно одетых, с любопытством рассматривала толпу пленных, грязных, ободранных и предельно измученных походом. Один из них, с кривыми ногами и редко расставленными зубами, ухмыляясь во весь рот, вдруг запел на ломаном русском языке, кривляясь и приплясывая: „Вашава тавариша на каторгу видуть“… И ему самому, и всем его коллегам по ремеслу было весело, все смеялись выходке кривоногого.
В Лысогорской тюрьме наша группа „специалистов“ из Замостья просидела ровно месяц. Здесь вся администрация лагеря полностью была в руках немцев, и наша „знать“, „скипенковская банда“, превратилась просто в идейных, правда, им было предоставлено отдельное маленькое помещение во дворе.
Когда и кем был построен Лысогорский монастырь, или, как его называли некоторые, „Святокрестский“, никто из нас не знал. По типу постройки, по архитектуре, по металлическим деталям на дверях и по решеткам на окнах смело можно было предположить, что стоит он здесь, на высоком, почти отвесном обрыве карпатских гор, не менее трех-четырех столетий. Стены на первом этаже были двухметровой толщины, сводчатые потолки опирались на массивные колонны. Основной материал постройки был местный серый гранит. Все окна выходили во двор, только на одной внутренней лестнице на каждой площадке было по окну, выходящему на главные ворога. Здание монастыря примыкало к старинному католическому храму с высокой колокольней. Эту колокольню с крестом на готической крыше видно было за много километров. На двух первых этажах были небольшие, почти тёмные комнаты. Всюду были установлены двух- или трехъярусные деревянные нары, тоже очень старой постройки. Третий этаж был пуст и наглухо заколочен.
Вся эта часть когда-то была помещением для монахов, где они жили, во многих местах на сводах или стенах были выложены из камней кресты. Общие большие залы были, очевидно, трапезными… Когда-то сам монастырь был переделан в тюрьму, и только крайнее правое крыло всего ансамбля сохранялось в ведении церкви. Па всех этажах и в подвале были следы того, что раньше это было нечто общее, а теперь ряд арочных проемов был наглухо заложен более поздней, но тоже очень старой каменной кладкой. На уровне двора, рядом с главным входом в здание, было восемь круглых наклонных колодцев с решетчатыми тяжелыми железными дверями. Диаметр каждого колодца был около метра, а глубина метров пять. Это были карцеры, оттуда несло сыростью и гнилью. Это была политическая тюрьма.