— Вас в гостиную просят, — пропела Федосеюшка, как тень вырастая на пороге. Потапов покраснел под жгучим взглядом этих глаз и шагнул в гостиную. Он крепко запер за собою дверь.
С дивана поднялась изумленная Анна Порфирьевна. С секунду они глядели друг на друга, и сердце Потапова билось.
— Не узнаете?.. Анна Порфирьевна?..
Глухой крик сорвался с уст хозяйки. Потапов кинулся ей навстречу. Они сами не помнили, как это случилось, что они крепко обнялись. Она дрожала всем телом, он это чувствовал… Федосеюшка с застывшей на лице странной улыбкой стояла за дверью и слушала…
Минут через десять, взволнованная необычайно, хозяйка позвонила. Дверь распахнулась мгновенно.
— Самовар, Федосеюшка!.. Нет, не в столовую… А ко мне, в спальню… Да пошли ко мне Лизавету Филипповну…
Лизу она звала потому, что Степан сказал ей:
— Не нравится мне ваша прислуга… Нельзя ли нам без нее обойтись.
Анна Порфирьевна удивилась, но перечить не стала.
И вот тоскующая, печальная Лиза вошла в спальню «самой»…
Ее любопытство было задето. Никого, кроме Тобольцева, не принимала суровая хозяйка в своей сектантской спальне. И без доклада никто туда не дерзал войти… «Какой-нибудь старец или странник…» — думала она.
Потапов снял очки, и синие глаза его опять смеялись.
«Кто же это?.. Красивый какой! — подумала Лиза, когда огромная фигура гостя поднялась с кресла при ее входе. — И большой… А рот, как у женщины…» Застенчиво улыбаясь, как дети, они исподлобья поглядели друг другу в глаза.
Лиза принесла наверх варенья к чаю, закусок и соленья к ужину. И всякий раз Потапов с новым тревожным чувством следил за ее движениями.
Их не познакомили. На прощание они опять застенчиво поклонились друг другу. И детские глаза и кроткая улыбка гостя поразили тогда Лизу, как удивительный контраст со всей его фигурой и мощным звуком его голоса. Тайна, облекавшая приход Потапова, показалась ей привлекательной. Уважение и радушие «самой» к гостю окружали его каким-то ореолом. Спрашивать Лиза ничего не смела, но много думала об этом визите.
Гость остался ночевать в Таганке.
Хозяйка, ложась спать, сказала Федосеюшке: «Постели барину в комнате, где Андрей Кириллыч гостил… Все приготовь… К шести завтра утром нам самовар подай… Опять-таки не в столовую, а в гостиную… И запомни, Федосеюшка: для этого гостя я всегда дома, хоть бы меня и не было!.. Поняла?»
Федосеюшка молча поклонилась в пояс, и яркие глаза ее спрятались под опущенными ресницами.
Когда Потапов вошел в уютную комнатку, радуясь, что сейчас, после долгих мытарств, он ляжет в мягкую постель, на чистое белье и заснет, как камень, — у кровати он увидал Федосеюшку. Она тщательно взбивала подушки.
— Здесь вот туфли Андрея Кириллыча, гость дорогой, — пропела она. — Туточ-ка вода и будильник… Прикажете его завести?
— Нет… Благодарю вас… Я сам, — застенчиво пробормотал Степан. В нем инстинктивно заговорил природный страх перед «женщиной»…
Федосеюшка с низким поклоном пошла к двери. Потом вдруг оглянулась… И Потапов вздрогнул… Никогда не видал он таких ярких, таких жадных глаз!.. Невольно глядел он в ее зрачки, в ее темное лицо, где каждая черточка дрожала, казалось, от сдержанной чувственности.
Так прошло мгновение. Кровь била в виски Степана.
— Может… вам… еще… что надо? — глухо, чужим голосом, разом высохшими губами прошептала она. И чувствовалось, что дрожь желания пробегает, как судорога, по ее телу.
— Ничего… Благодарю вас! — поспешно, почти грубо ответил Потапов и потупился.
С секунду еще она помедлила на пороге…
— Я сплю рядом… за стеной… Коли надо, постучите… — еле расслышал он ее шепот…
Она исчезла беззвучно, точно сквозь землю провалилась.
— Ведьма!.. — прошептал Потапов. Сердце его стучало.
Сон его как рукой сняло… Он долго ворочался на звеневших под ним пружинах. Ему казалось, что он слышит знойное дыхание женщины, тут, за стеной…
Перед ним во тьме неотступно стояло лицо Лизы… Эта дикая и печальная красота произвела на него, не обращавшего внимания на женщин, неожиданное, странное впечатление… «Что за наваждение?» — думал он. И тотчас, улыбаясь, закрывал глаза и видел эту застенчивую улыбку, черные пышные волосы, наивно-гордый и тоскующий взгляд. «Точно сказка… — резюмировал он свои впечатления. — И на кого она похожа?..»
Он засыпал уже, когда тайно работавшая память подсказала ему поэтичные образы «Потонувшего Колокола», прочтенного случайно на днях… где-то в вагоне, по дороге в Москву.
— «Раутенделейн!..»[149] — сказал он вслух. И радостно засмеялся.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Люблю свой острый мозг, огонь своих очей,
Стук сердца своего и кровь своих артерий,
Люблю себя и мир…
Эм. Верхарн[150]
I
Когда Тобольцев предложил невесте обвенчаться на Красной горке[151], она серьезно ответила, что это невозможно… Во-первых, не на кого оставить уроки в институте и заведование библиотекой; во-вторых, в мае предстоит экзамен музыки…
Из Петербурга наезжал знаменитый старик-экзаменатор. И этот день был страшен, как Судный день.
Инспектор вызывал человек сорок наугад из огромного списка пианисток. Девочки плакали и нередко падали в обморок… Так грозен казался этот громадный старик с еврейским профилем; с нависшими, как щит, седыми бровями; с глазами, метавшими молнии; с маленькими ручками дивной красоты. Эти ручки дали ему славу европейского артиста в юности, и он брал arpeggiando[152] с изумительной техникой те чудовищные аккорды в левой руке, которыми пестрели его собственные произведения. Капризен он был на редкость… Его утонченные нервы постоянно вибрировали. Пустяка было довольно, чтоб испортить ему настроение или же, наоборот, развеселить его. И беда, если он приезжал усталый и злой!
Начальница пряталась после торжественной встречи гостя в белом зале. Кофе во время экзамена ему подавала красивейшая из пепиньерок[153]. И если кофе был сварен по его вкусу и глаз его случайно отдыхал на красивом девичьем лице, он тотчас смягчался и становился рассеянным… Тогда, опять-таки по заранее составленному плану, за рояль посылали самых безнадежных учениц. И часто случалось, что плохо исполненная sonatina[154] Моцарта сходила с рук. Он кротко поправлял ошибки, шутливо хлопал ученицу по руке и мягко гнал ее долой с табурета…
Сзади, затаив дыхание и с ног до головы сотрясаемые нервной дрожью, стояли учительницы и профессора музыки… Старик обладал удивительной памятью, несмотря на свою рассеянность. Был беспощаден к тем, кого раз почему-либо невзлюбил. И часто учителям приходилось терять место, потому что с мнением экзаменатора нельзя было не считаться… В эти роковые минуты, когда солидные учительницы крестились за спиной инспектора, беззвучно шепча молитвы, — за дверями, точно по телеграфу, разносилась каждая весточка. Там стояла толпа «вызванных». Глядели в крохотную щелку.
— Рвет и мечет… — Два — Зотовой!.. — Карандаш сломал… — Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!..
Или же:
— Улыбается… Говорит что-то с Кенигом… — Ах, хитрый немец! Заговаривает ему зубы, а Иванова-то мажет!.. — Слышите? Смеется… — Ущипнул за щеку Алтипову… Ой, врет как она! — Ничего… Зато красивая…
После изысканного завтрака, сервированного на квартире начальницы, инспектор всегда смягчался. Дорогое вино и ликер разнеживали его. Тогда, между двумя плохими ученицами, ему представляли одну из лучших пианисток, а самых талантливых под конец.
Иногда, совсем внезапно, лицо его делалось рассеянным. Он клал руку на клавиши и тихонько толкал в плечо испуганную институтку.
— Ступайте, вставайте!.. Он хочет играть, — шептали учительницы, у которых уже пылали щеки от радостного сознания, что все худшее позади.
Старик садился на табурет. Как бы вспоминая что-то, он поднимал кверху огневые, вдохновенные глаза, и из-под его пальцев лились чарующие звуки импровизации…
Да… Опьяненный всей этой юностью, он вспоминал собственную молодость, славу, лицо любимой женщины… всех, кто умерли, кто исчезали… И рояль, неузнаваемый под его руками, плакал и пел… и молил о забвении всего, что терзало душу, не умевшую состариться вместе с телом…
Все кругом затихали, растроганные, с глазами, полными мечты и слез… Приотворив дверь, тоскующая начальница стояла, как зачарованная. И слушала, уронив руки, закрыв глаза, эту слишком понятную ей жалобу одинокого, мятежного сердца.
В эти счастливые мгновения, когда «талант» давал толпе заглядывать в свою душу, казалось, падали какие-то стены между молодежью и знаменитым артистом. Толпой, восторженной и почтительной, его провожали до передней: начальство, профессора, институтки… И долго помнился этот день, эта игра, его лицо, собственное настроение…