– Товарищ командир, – выкрикнул вдруг Застенчиков, – у меня сапоги совсем разлезлись!
– Корзуна надо оставить, – неожиданно говорит Шаповалов, – он никогда не просился, всегда ходит.
Почему вдруг Шаповалов? Придирался, приставал («Что ты раскис так?»), а тут – пожалуйста! И Толя даже не в его отделении.
– Корзуна надо, – упрямо повторяет белоголовый Шаповалов.
Партизаны из других взводов видят, как торгуются в третьем, и, наверно, думают, что Корзун сам просится, хочет остаться. Да ну вас всех!
– Ну, кто там, давай! – нетерпеливо говорит Волжак. – Ты? Ладно, оставайся.
Это он Застенчикову, который стоит ближе к нему и вид у которого несчастный. Толя вздохнул с облегчением. Но и озлился: надо было этому Шаповалову начинать, теперь выглядит, будто Толя хотел, да не оставили!
– Что там за кошки-мышки? – вдруг вмешался стоящий перед строем Сырокваш. – Корзун, выйди, раз приказано.
Выйти, стать в ту жалкую кучку, что жмется в сторонке, на глазах у всех?
А Застенчиков и вовсе смелым сделался:
– Товарищ начальник штаба, сапоги у меня порвались совсем.
– Поменяйся, кто остается.
Застенчиков скривился и подошел к Толе. Не к другому кому, а именно к Толе.
– Я сам пойду, – сказал Толя.
– Тебе приказано остаться? – голос начальника штаба.
Черные глаза Сырокваша округлились еще больше, и то ли гнев, то ли смех в них искрится.
Все смотрят на Толю и Застенчикова и ждут, весь отряд ждет. А Застенчиков на сапоги Толины глядит. Только вчера Берка отдал их маме, и хотя задаром, но долго расхваливал. И правда, – хорошие, хотя и не ахти какой выделки кожа. Но дело не в сапогах, главное, получилось так, будто Толя напросился, чтобы его оставили, а теперь в наказание должен разуться перед строем.
– Я сам пойду, – уже шепчет он, боясь, что услышат в его голосе слезы.
Весь отряд ждет. Толя сел на мокрую траву и взялся стаскивать сапог. Застенчиков сел рядом, сдернул с ног то, что осталось от его когда-то хромовых сапог, и швырнул это Толе.
Отряд ушел. Десять человек смотрят вслед. Потом смотрят друг на друга. В конце концов не сами остались – оставили. А ведь именно в этот раз могло страшно не повезти тебе… Черт, свинство какое-то! Мало человеку, что его оставили, не взяли в бой, ему теперь еще хочется думать, что на этот раз бой будет особенно свирепый…
Вдесятером, все из разных взводов, но связанные каким-то общим настроением, возвращались в Костричник. Простоволосая, босая женщина, увидев их лица, почему-то рассердилась:
– Наши пошли, а вы тут.
– Нас оставили.
– Наших не оставят.
Возвратился отряд через четыре дня. Есть раненые, убитые. «Железку» растрясли основательно, два часа сидели на насыпи.
За эти дни Толя будто чужой сделался взводу. Тот же Шаповалов едва заметил его, хотя сам добивался, чтобы Толю оставили. А Застенчиков по-собачьи дернул одной ногой, другой, скинул сапоги, не садясь и не притрагиваясь к ним. Их и правда гадко в руки взять: сыромятно белые, сморщенные, будто жевал их, гад, все четыре дня. Покривились, покоробились. А хлопцы вроде довольны, что Застенчиков так наказал человека, который не ходил с ними на операцию.
Все как-то сблизились с Волжаком. А Толя в стороне. Хорошо, если Волжак помнит, что Застенчиков, а не Толя просился остаться…
К лагерю добрались вечером. Толю и всех, «кто не ходил», – сразу же в караул. Вернулся Толя с поста, возле землянки – мать и красивая жена нового врача.
– Была я в штабе, – говорит мать. – Сырокваш смеется: «Оставляли вашего сына, а он: «Я сам пойду», и в слезы».
Нет, вы скажите, уже видели и слезы! А мама этому охотно верит. Но потом, когда разглядела, что осталось от новых сапог, нахмурясь, сказала:
– Один раз оставили, и то…
IV
Деревни убирают урожай. И, как всегда, это радует людей. Но и тревожнее сделалось: теперь жди карателей. То в одном, то в другом месте немцы пытаются прощупать партизанскую зону.
Взвод Волжака дежурит в Костричнике. Сюда скорее всего сунутся немцы.
– Командир – штрафной, теперь взвод будет штрафной, – сказал на это Застенчиков.
Когда-то Фома Ефимов рассказывал Толе, что будет, когда немцы за хлебом полезут. Но не дожил до трудного времени Фома. И не знает, что четвертая от его могилы – могила «братушки», Зарубина.
Взвод расселился в деревне поотделенно. Командир же – в доме учительницы. В окнах белые шторы.
– Сидит и книги читает, – сообщил Молокович.
– А потом? – поинтересовался Носков.
Веселая это работка – охранять работу других. Лежишь над рекой и знаешь, что твое присутствие кого-то радует. Вон как улыбаются партизанам усталые жнеи. Харчи приносят: огурцы, кислое молоко. А последние дни и мясо в деревне появилось. Волжак посылал куда-то людей. Привели двух коров. Зарезали и разделили по дворам, что партизанам, а что жнеям. Застенчиков, который возглавлял «операцию», уверяет, что коровы полицейские.
Женщины работают споро, торопливо и посматривают с тревогой за речку.
Головченю, как самого рослого, бабы берут зачинать новую полосу («Чтобы у жней руки не ломило»): подвяжут фартук, платок на голову, серп дадут в руки. И все, как одна, разогнут спины, смотрят, улыбаются. А хлопцы беспокоятся:
– Бороду не отхвати.
– Это еще ничего…
– Тетки, порченого назад мы не примем.
Самая бойкая из жней, черноскулая, в ситцевом платочке, отзывается:
– Не примете – не надо, а мы его всякого возьмем.
Неплохо тут. Вот только Алексей… Теперь, значит, вместе быть.
В Костричнике объявился Половец. Но почему-то не на лошади. Зашел в «караульное».
– На казарменном? – поинтересовался сочувственно. – А чем вы тут занимаетесь?
Половец словно еще выше сделался, плечи подняты к ушам, редкие зубы лезут из бледных, словно вывернутых десен, глаза еще веселее и еще безумнее стали. Пошел со взводом к реке. И все это будто так себе, от скуки или из любопытства.
– Ну ладно, признавайся, – вдруг захихикал Волжак, – снова ко мне? На довоспитание? Ну еще бы, Пилатову такое наследство оставить – гроб ему и крышка.
Половец широко-широко разулыбился:
– Ага, к тебе. Походи, говорят, пешком. Хотели автомат отнять, а я им – во! И ты здорово тогда сказанул им: «Разведчики мои не для того, чтобы без конца дежурить у домов чьих-то девок, в ногах стоять…» О-ах, как не понравилось!
Толю не перестает удивлять, что кроме той жизни, которую он видит, есть, оказывается, и какая-то иная, где уже не хлеб и патроны делят, а что-то другое.
Под утро разгорелся скандал в караульном помещении. Веселый и злой.
Так уж повелось, что часы любой марки портятся во взводе. Их подкручивают.
С вечера точно рассчитают, сколько каждому дневалить (у печки или за дверью). Но обязательно что-то сделается с сутками: отстоял свой час, допустим, в двенадцать часов ночи, после тебя еще десять человек. Ровно в десять снова будят. Надо утру уже быть, на часах действительно десять, но на дворе темно, хоть на волка вскочи. Спа-ать хочется! Обругав кого-то, берешь часы и выходишь на улицу. Звезды яркие и большие, но смотришь не на них, а на стрелки, которые будто сдохли – ни с места. Так хочется помочь им. Какой-то умник притачал к суткам лишних часов пять или шесть, теперь радуется, спит. Ну, сейчас ты поспишь! С усталым видом человека, честно отдежурившего, заходишь в хату, будишь смену, и новый дневальный, тупея и свирепея, вынужден убедиться при свете звезд, что уж одиннадцать утра…
Спокойней сделалось по ночам, когда раздобыли где-то большие часы с ключиком. Ключик хранит у себя Шаповалов.
Но появился во взводе Половец, и старое повторилось. Ему предложили дневалить первому: с вечера удобнее, легче. Половец отказался. Пришлось Светозарову будить его в три ночи.
– Да ладно тебе, – не открывает глаз Половец.
– Здравствуйте! – громким шепотом удивляется наглости человека Светозаров. – Вы на него посмотрите! Ты русский язык понимаешь: твоя о-че-редь…
– Ну, перестань, – стыдит его «гусар».
– Хлопцы! – уже орет Светозаров. – Да вы полюбуйтесь!
– Ну ладно, ложись.
– Что ложись! Ты вставай. Да не здесь, не возле огонька. На улицу топай.
– Отзвонил – слезай. Не твоя забота.
– Разбудишь Шаповалова, вот этого, с белой головой.
Неизвестно, сколько времени прошло, но снова шум.
– Ты что с ними делал? – спрашивает Шаповалов, разглядывая часы при свете лучины. – Чем ты, зубами? Как плоскогубцами поработал.
С этого началась жизнь «гусара» во взводе. Шуточки, веселые, а порой и злые, о «гусарах», о «пехоте»: кто хуже, кто лучше. Особенно Носков любит эти перепалки: конечно, помнит, что его автоматом форсит Половец.
– Напугал бы я тебя, – лениво говорит лежащий под кустом над речкой Половец, – да, боюсь, умрешь со страху.
– Ну-ну, попробуй.
– Хочешь? – Половец достал из кармана черную гранату – яйцо с нежно-голубой головкой. – Кладу у ног, а вы смотрите.