жатвы, на День благодарения — короче, круглый год. Начать новую жизнь. Vita nuova[27] — название раннего сборника стихов Данте, посвященного его возлюбленной Беатриче.
В этой неопрятной отупляющей вселенной, куда его забросил злой рок, Макиавелли находил единственное утешение в книгах. Данте, Петрарка, Тибул, Овидий. «Когда настает вечер, — пишет он, — я возвращаюсь домой и захожу в кабинет; на пороге снимаю рабочую одежду, покрытую пылью и грязью, надеваю пышное придворное облачение. В приличествующем виде вступаю я в почтенные дворы древних, меня любезно приветствуют, и я вкушаю пищу, которая принадлежит только мне и ради которой я появился на свет; здесь я не стесняюсь с ними разговаривать, выведывать причины их поступков, а они, по доброте своей, мне отвечают. Долгие часы я не чувствую скуки, забываю о своих бедах, не боюсь бедности, не ужасаюсь смерти. Отдаюсь им полностью».
Я давно подозревал, в чем суть Тосканы. Во множестве красивых вещей: маленьких городков, изумительных видов, отменной кухне, искусстве, культуре, истории, но главная ее суть в книгах. Может, Тоскана и предназначена для тех, кто любит жить в настоящем — ясной, изысканной, причудливой сложной жизнью в настоящем, но она еще и для тех, кто любит то настоящее, на которое падает тень прошлого, кто любит мир, если он слегка накренен. Для книжников.
Так что любовь к Тоскане пришла ко мне так же, как и любовь ко многим другим вещам: когда я смог слегка от них отстраниться. Я веду счет дням, потому что слишком сильно их люблю. Веду счет дням, заранее зная, что в один прекрасный день вспомню, насколько бестактно с моей стороны было вести счет дням, когда можно было попросту ими наслаждаться. Я веду счет дням, чтобы сделать вид, что, утратив все это, ничуть не расстроюсь.
Но при этом я знаю себя и знаю, что веду счет и другим дням — дням и месяцам, когда вернусь сюда и отыщу старый домишко на клочке земли и, не слишком капризничая и придираясь, начну делать этот мир своим.
Барселона
В это безоблачное солнечное утро из окна гостиничного номера открывается вид как с картины импрессионистов. Преодолев стеклянную дверь и трепещущую тюлевую занавеску — она регулярно вздувается, чтобы напомнить, что впереди еще один не слишком жаркий день позднего средиземноморского лета, — выходишь на балкон, облокачиваешься на тонкие перила и видишь прямо перед собой величественный барселонский собор Ла-Сеу, мерцающий под солнцем. Он стоит в самом центре старого городского квартала Барри-Готик, как вот и многие большие храмы стоят в центрах средневековых городов, которые пережили слишком много эпох, раскинулись слишком далеко и повидали слишком многое, чтобы помнить, кто, что, когда и как с кем натворил. Париж, Милан, Лондон и Берлин не просто превратились в величественные центры культуры, туризма и финансовой жизни. Это глобальные гипергорода. А что до Барселоны, то после почти четырех десятков лет безжалостного диктаторского правления генералиссимуса Франко она не просто возрождается. Она попала на гиперкарту и покидать ее не собирается.
С балкона, где я стою и пытаюсь осмыслить этот город, который по-прежнему от меня ускользает, мне видно нищенку, что попадалась мне на глаза уже много дней. Она вся в черном и неизменно сидит на ступеньке перед входом в собор, постоянно вытянутая неподвижная рука почти касается туристов, которые вливаются внутрь и выливаются наружу через узкие двери. Она там безотлучно и, видимо, уже не первый год жалостливо благодарит и подавших, и не подавших.
У меня был свой резон приехать в Барселону, однако — об этом меня предупреждали многие — резон полностью надуманный. Я приехал поискать в Испании остатки своей еврейской родни. «Остатки» — слово неподходящее. Я знаю, что нет никаких остатков и даже никаких следов. Но как еще назвать то, что я приехал искать, я не знаю. В определенные места мы едем затем, чтобы поискать соответствия тому непроявленному, что, возможно, уже и так есть у нас внутри: внешнее помогает упорядочить внутреннее, увидеть его яснее. Без внешнего — причем даже самое произвольное внешнее иногда тоже сойдет — некоторым из нас никогда не докопаться до внутреннего.
Согласно семейным преданиям, предки мои были родом из разных мест Каталонии и Андалусии. За последние пятьсот лет я первый представитель нашей семьи, оказавшийся в Испании. Однако, как вот когда я думаю про миллиарды долларов, мне непонятно, что означает пятьсот лет применительно ко мне, к моему телу, к моей живой руке, моей маме. Пятьсот лет — что-то непредставимое.
В августе 1391 года здесь, в Барселоне, по ходу кровавого погрома истребили почти всех евреев. В том же году огромное количество евреев по всему Иберийскому полуострову начали переходить в католицизм — добровольно или принудительно. Сто лет спустя этих новообращенных — их называли conversos и постоянно подозревали в религиозном двуличии — так систематично отлавливала испанская инквизиция, что по прошествии двух примерно столетий жестоких преследований сложилась ситуация, исходя из которой можно сказать, что сегодня среди испанцев куда больше евреев по крови, чем они согласны признать, и что тотальное искоренение еврейства нигде не увенчалось таким успехом, как в Испании.
Что до евреев, отказавшихся в 1391 году креститься, их (101 год спустя, в 1492-м) изгнали из объединенного Испанского королевства король Фердинанд и королева Изабелла. Евреи, живущие в Испании сегодня, либо «вернулись» через несколько веков после выдворения их предков, либо недавно прибыли из Восточной Европы, Америки и Северной Африки. Но это насажденные евреи, импортные. Местные евреи исчезли.
Что примечательно, от жителей Барселоны довольно часто слышишь, что у них, по собственным подозрениям, были предки-выкресты. В этом признании есть налет дерзости и бравады, как будто наличие еврейской крови едва ли не отклонение, изъян в генеалогическом древе. Эти индивиды — если исказить термин Фрейда — теневые выкресты, люди, которые экстраполируют свое еврейское прошлое, которого, возможно, никогда не существовало. Если в изобретении собственного еврейского наследия есть налет шаловливого шика, то связано это, помимо прочего, еще и с тем, что возможность существования такого наследия представляется маловероятной или попросту маловажной.
Если побродить по бывшему «каль» рядом с собором (возможно, слово происходит от еврейского «кагал», община), сразу становится ясно, почему это так. Если не считать тех евреев, которые, вооружившись мишленовскими путеводителями, безнадежно отыскивают ключи, относительно которых им заранее сказали, что найти их невозможно, еврей, бродящий по «каль», выглядит представителем вида, вымершего много веков назад и внезапно залетевшего в края своих предков. Смерть мы