Аранджела Исаковича повели в дом. С высокого деревянного крыльца он увидел реку, подожженные солнцем в далеких плавнях заросли камыша и поднимающийся к небу густой черный дым. Его ненадолго оставили в комнате, где, кроме написанного на стене изображения Ивана Пустынника с большим топором, ничего не было; во дворе прямо под окном внимание Аранджела Исаковича привлекли три монаха. Один, огромный и толстый, лежал на животе и, зарывшись головой в траву, спал, а два других, — один красивый и рыхлый, как женщина, с каштановыми волосами, второй черный и бородатый, — сидя в траве и упершись спинами друг в друга, что-то напевали и, хохоча, старались схватить один другого через голову за горло. С этой стороны дома лес был в нескольких шагах.
Усталый и голодный, весь мокрый от пота, Исакович прислонился к холодной стене, так что холодок пронизывал до костей. Вскоре он услышал шаги. Ожидая увидеть епископа, с которым был знаком еще по Буде, он думал: «Скажу ему, что привез десять дукатов на монастыри, а десять на ризы. Скажу, чтоб пустил ее к монашкам в Язак, может, тамошняя вода ее излечит. Скажу, что отнял ее у брата, что она от меня забеременела и что я не хочу с ней расставаться». И, перебирая без конца четки, он машинально забормотал, повторяя одно и то же.
О том, что́ он говорил епископу Ненадовичу{23}, которого знал еще писарем в Будском магистрате, и что с ним было в летней резиденции владыки, в этой первой монашеской обители, отличавшейся в сравнении с распущенной жизнью монахов по скитам большой строгостью, Аранджел Исакович и позже, в глубокой старости, когда превратился в бездушного скрягу, никогда и словом не обмолвился.
Когда в тот вечер слуги везли его домой пьяным, чего с ним давно уже не случалось, они слышали лишь, что все свое добро он завещает церкви, что и им следует перед смертью поступить так же, потому что жизнь прекрасна только на небесах. И что завтра же он повезет Дафину в Язак, где есть целебная вода, которая наверняка ее излечит. Что, состарившись, а может, и раньше, — рыдван в это время проезжал мимо карловацкой заставы, откуда выскочили солдаты, решившие, что едет какой-нибудь генерал из Петроварадина, — он уйдет в монахи, отдохнет в ските от мирских дел и от торговли с проклятыми валахами и хромоногими греками. Там он наконец утешится, валяясь и распевая, сколько душе угодно. Захочется вина, будет вино, а пройдет какая-нибудь пухленькая селяночка, он подставит ей свой монашеский посох, она споткнется и завернет к нему. Расхваливая епископа, Аранджел Исакович все же был против общежития, потому что хотел остаться наедине с богом, о монахах же говорил так, словно прожил с ними всю жизнь. Уверял слуг, что отныне он приятель монахов, которые хранят святые мощи деспота, и ближе к ним, чем его брат Вук, и что ему растолковали, в чем он согрешил, и отпустили грехи.
Слуги, с которыми он до сих пор никогда не разговаривал, старались не вслушиваться в его пьяные речи — будь их воля, они вовсе заткнули бы уши — и только испуганно переглядывались, понимая, что, протрезвившись, он горько раскается в своей болтовне и неделями, пока не забудет, станет их из-за этого мучить.
И в самом деле, едва лишь вечерний ветерок немного его освежил, он пришел в себя и умолк. Безмолвно смотрел он, как рыдван опускается к придунайским плавням и как за ними на горе остаются еще освещенные солнцем карловацкие дома.
Проезжая в густой тени и полумраке рощ мимо сгоревших камышей и трав, он слушал, как вдалеке лают его собаки, охотившиеся за жаворонками и перепелками. Перед лесом остановились, слуги должны были проверить и зарядить ружья и пистолеты — дорога лесом была весьма небезопасна, — а он снова под действием винных паров пересаживался с места на место, пытаясь даже взобраться на железные украшения рыдвана.
Видно, что-то веселое и приятное услышал он от епископа, недаром же он так его расхваливал и то и дело распевал псалмы, которым там выучился.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Хмель на вечернем воздухе снова забродил в голове, и Аранджел Исакович опять принялся разглагольствовать о том, что уйдет в монахи. Потом заплакал, вспоминая семью Пантелеймона, которую турки посажали на колы, и с горечью стал перечислять всевозможных святых, которых при отъезде он одарил дукатом. Он был твердо убежден, что монастырская вода исцелит невестку и она снова сможет рожать. И еще как! Тогда он помирится с братом, который был всегда счастливее его, да почему бы им и не помириться, они как-никак братья.
Уверенность в том, что невестку еще не поздно спасти, что на смерть ее обрекли лишь дураки врачи, привела его в такой буйный восторг, что еще немного и он пустился бы в пляс в рыдване. Простирая руки в наступающую прохладу вечера, он тщетно пытался восстановить в памяти, что́ говорил монахам он и что сказали ему они, и только радовался за невестку. Ведь впервые в жизни Аранджелу Исаковичу так не повезло. Внезапность беды потрясла и поразила его. Острее и по-другому, чем Вука, Аранджела Исаковича охватывал ужас, безысходный ужас от переменчивости и бессмысленности жизни, которая идет вразрез желаниям и надеждам человека. Ему все сильнее хотелось как-то помириться с братом и вместе бежать в эту новую, болотистую и низменную, но благоухающую солнечную землю, где они после стольких блужданий начали бы наконец обретать покой. Обезумевшему от желания обладать телом своей невестки, ему прежде даже в голову не приходило, что это желание когда-либо исполнится.
Потому он теперь и страдал, что Дафина умирает в его доме. Каким жалким казалось ему сейчас первоначальное его намерение тайком поразвлечься с ней, а после вернуть ее брату. При воспоминании о ее прекрасном теле, прохладной коже, порывистых движениях одна мысль возвратить ее брату, которому она принадлежала, представлялась ему безумной. Он чувствовал, что никому бы ее не уступил, как никому не уступил бы возможности пройтись по этой покрытой рябью голубой реке или по небу над лесом.
Словно все эти женщины, с которыми он, запыхавшийся, потный, нередко и пьяный, сходился — чернявые, русые, рыжие, грудастые, глубоко вздыхавшие и тихо посапывающие в его объятиях, остались на другом берегу реки, а на этой стороне, распростершись, как мертвая, ехала с ним в рыдване единственная женщина с пьянящим запахом, гладкой кожей, которая всегда была ему мила, с глазами цвета густой синевы ясного зимнего неба.
Если бы она не умерла и родила бы ребенка — в данную минуту пьяному Аранджелу Исаковичу это вовсе не мнилось чем-то невероятным — все ее беды наверняка окончились бы, и он тогда был бы мил и приятен и самому себе, и ей, и брату, и всем.
Увидеть ее еще раз здоровой, обезуметь от страсти, впиться пальцами в бедра, извиваться возле нее, пусть она даже будет холодной, ровно камень, как в ту первую ночь, ему, пьяному, казалось верхом блаженства, и он снова провалился в туманную бездну безумия, катя в своем рыдване словно в рай по залитой лунным светом равнине.
Все его старания в этот день были напрасными. Следовало затаиться и молчать, все равно уже никто им помочь не мог.
Пересекая широкую равнину и оставляя за собой утопающие в прозрачных сумерках карловацкие горы, окончательно протрезвев от вечерней прохлады, напоенной запахами воды и прибрежных трав, Аранджел Исакович пригорюнился, вспомнив, что едет домой и даже не знает, застанет ли он ее еще в живых. Ежась от ночного холодка, он понуро сидел и курил, все больше обвиняя во всем случившемся себя. В его памяти она встала такой, какой была прежде, — с высокими коленями, ангелоподобными ногами, незабвенной красотой, и потом такой, какой она стала, едва лишь начала жить с ним, — осунувшейся, сникшей, с повязанной поясницей.
То, что он мог стать причиной такого несчастья и таких неожиданных страданий, приводило его в отчаяние.
До дома была целая ночь пути. Ехать надо было еще несколько часов. Слева тянулись плавни. После долгой засухи они высохли и теперь при свете луны выглядели какими-то призрачными, от них веяло холодом. Громко шуршали густые камыши, за ними поблескивала как будто застывшая вместе с ивняком река. Когда карета въезжала в лесок, навстречу летели светлячки. Земля так отвердела от засухи, что топот копыт раздавался глухо, будто они ехали по мосту. Предстояло до утра смотреть на мертвенный свет подвешенного к дышлу фонаря, на беспрестанное мельканье лошадиных ног и давно уже выдохшихся от долгого бега собак.