Рейтинговые книги
Читем онлайн Завеса - Эфраим Баух

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 94

Там, в мире, покинутом Орманом, и все еще изводящем его во снах, были две реальности.

Одна – караулящая тут же, за порогом родного дома в момент, когда повелители этой дышащей гибелью реальности, выхватывали человека из постели как бы впопыхах, в гонке. И человек переставал им быть, поглощаемый этой невидимой, но истинной реальностью, ибо каждый ее миг обозначал борьбу между гаснущей жизнью и торжествующей смертью.

Другая же, как бы наличествующая реальность, была надуманной, патетической, с непрекращающимися хорами и плясками, ликованием и торжеством страха.

Так и существовали рядом две эти реальности.

Реальность праха и реальность страха.

И каждый нес их в себе уже на всю жизнь. Во сне это выражалось скудным, идущим в гору пространством в виде ступеней, края которых терялись в закраинах глаз. И лишь споткнувшись о ступеньку, человек просыпался – в лагерном ли бараке, в своих ли четырех стенах.

Но вот же, впервые, впрямую, без грана сомнения, вовлекая в свое пространство по ступеням Афинской школы, открылась ему третья реальность – проживание дарованной человеку жизни на вольнолюбивом воздухе бесстрашия мысли.

Арки этого, в общем-то, небольшого зала, уходили в пространство фрески, расширяясь в ней арками школьного храма до беспредельности вселенной.

И все же эта анфилада арок как бы сжималась в перспективе величием двух человеческих фигур, к которым стягивались все линии – Платона, вздымающего палец невероятно свободной в несколько патетически-аристократическом жесте правой руки к небесной обители, и Аристотеля, протягивающего вперед, к зрителю, в успокаивающем жесте правую руку ладонью вниз, к обители земной.

Голубое с белыми облаками небо, округленное аркой над их головами, одновременно падало перед их величием ниц за их спинами и обнимало их простым, как сама природа, нимбом. Красочная легкость тканей, окутывающих фигуры всей группы, придавала особую летучесть и вольность всей фреске. Сила была именно в нежности и тонкости рафаэлевской кисти, передающей духовную мощь всех фигур.

Орман стоял, замерев и обомлев, перед этой фреской, как бы у края лестницы, по которой именно к нему вечно шли два этих великих философа. Он ясно и, можно сказать, безапелляционно понимал, что нет большего счастья, чем быть среди уймы окружающих учеников. Стоящие вплотную к Учителям, сидящие, возлегающие на ступенях ученики, массой своей не умаляли, а еще более выделяли эти две фигуры, казалось, несущие всю свободу человеческой души.

Оказывается, есть он, есть, существует феномен очищения и преображения.

Ощущение громадного пространства и в то же время его внутренней соразмерности, как бы стреноженной и сдерживаемой мощью храма, несло необыкновенную легкость и чистоту воздуха, которым хотелось надышаться на всю оставшуюся жизнь.

Теперь Орман знал, чего ему не хватало в его выступлении: этих трех реальностей, свернутых во всех феноменах единого духовного поля.

Доклад Ашера Клайна, больше касался критики французскими постмодернистами, по сути, его сверстниками, великой немецкой философии, ныне лежащей в развалинах. Немецкие философы, все еще не в силах освободиться от своих прошлых грехов, пребывающие в унынии, в припадке неполноценности вообще не признавали критики французских коллег, быть может, лишь виновных в преступной слабости своих правителей, слишком легко сдавших Париж германским солдафонам.

Немцы, как гиды в Ватикане, размахивали флажками имен германских философов-евреев Теодора Адорно, Эриха Фромма, Герберта Маркузе, бежавших от нацизма в Америку, и ставших ныне кумирами совсем недавно бесчинствовавшей в Париже молодежи.

Но позиции французских философов были гораздо сильнее, ибо они ни на йоту не были замешаны в том страшном варварстве, которое чуть не унесло весь мир в тартарары.

Клайн все это анализировал с точки зрения израильтянина, в общем-то, потомка стертого с лица Европы еврейства. И все же он был, как говорится, свой, западник, хотя ясно было, что уже назревал диспут вокруг им сказанного, судя по раздававшимся из зала репликам и волнующемуся председателю заседания, постукивающему молотком по столу.

Тут же на трибуне стоял человек иного мира, того самого, которому многие из них клялись в верности, как истинной заре человечества. Но мир этот их предал, оказавшись чудовищной черной дырой, поглотившей сотни миллионов ни в чем не повинных людей. Это было настолько страшно, что выше человеческих сил было в это поверить. Тем не менее, это было так.

И Орман, с пересохшим горлом, беспрерывно прикладываясь к стакану с водой, с тревогой ощущая абсолютную, без единой реплики, тишину этих геометрически бесчувственных рядов кресел, занятых темными незнакомыми фигурами, старался успокоить себя четко выговариваемой на английском и французском речью.

«…К сожалению, два-три поколения исчерпывают жажду справедливости. И опять, за неимением и неумением нового, люди возвращаются к страшному и мерзкому, опять поклоняясь величайшим преступникам, Гитлеру и Сталину. Человечество живет не в пространстве и времени, а в кольце собственной бездарности, слишком часто порождающей отчаянную жестокость – до следующего отрезвления. Начиная с Гегеля и начиняя себя псевдомудростью, мы в течение долгого времени все упрощаем и уплощаем конструкцию мироздания, как говорится, для вящего его понимания. Вынимаем кажущиеся лишними блоки, подпорки, связки. Пока все это мироздание не рухнет, и не погребет нас под собой. Из личного моего опыта советского еврея, а ныне израильтянина, я хочу сказать, что жизнь каждого человека – запечатанный колодец времени, из которого память извлекает пробы разной глубины и значимости. Такая память высочайшей пробы, более трех тысяч лет сохраняющая свою живительную свежесть – Священное Писание народа Израиля. Проба эта настолько высока, настолько приближена к Богу, что, расплескавшись, вылилась памятью иных цивилизаций – христианской и мусульманской. И память отдельного человека, как бы он не пытался сбежать от той высочайшей пробы, позже или раньше возвращает его к ней, чаще всего на исходе его жизни. Но даже горечь позднего прозрения, боль от преследовавшей его всю жизнь слепоты, не могут затмить этот внезапно вспыхивающий свет в конце тоннеля», – завершил он свое выступление.

Стоял на трибуне, весь мокрый, вытирая лоб платком и стараясь не покачнуться от раздавшихся довольно сильных и, в общем-то, не принятых на таких собраниях, аплодисментов.

Но тут же пришла записка с несомненно ожидаемым Орманом вопросом: «Вот вы говорите о двух реальностях за железным занавесом, реальностях праха и страха, которые по сей день продолжают грозить гибелью. Как же вы смогли в ней так блестяще изучить языки, так свободно мыслить и даже выработать свою концепцию?»

– Мне бы не хотелось, – сказал Орман, – разочаровывать в очередной раз некоторых сидящих в зале. Они, вероятно, вопреки обозначенным двум «реальностям» все еще не могут отказаться от обанкротившихся лево-марксистских идей. Но всего этого я достиг не благодаря, а опять же – вопреки.

И Орман рассказал об отце, о его философских записях на немецком и французском языках. В зале прошел шумок удивления, когда он сказал, что записи эти пролежали за перекладиной буфета в родном их доме всю войну и годы послевоенного террора. Единственным, поистине, чудом в те годы было принятие его в Ленинградский институт иностранных языков, куда евреев даже на порог не пускали. Но на приемных экзаменах у преподавателя, прослушавшего его речь на двух языках – французском и английском, вероятно, сохранились остатки профессиональной совести. И он настоял на принятии Ормана в институт.

В перерыве подходили к нему, так и оставшиеся незнакомыми, немцы, французы, англичане, американцы, хлопали по плечу, жали руку, словно бы пытаясь убедиться в реальном его существовании. Ему было неловко перед Клайном за свою неожиданную популярность, но, как оказалось, Клайн точно знал, что произойдет и, вне сомнения, искренне радовался, что его предположения оправдались.

– Как у вас там, в социалистическом раю, говорили: «От каждого по способности – каждому по труду», так? Мы же изменим вторую половину силлогизма: «каждому – по заслугам».

Недолго, однако, пребывал Орман в расслабленном благолепии и ослеплении своим, как ему казалось, успехом.

Первые же дискуссии заставили его насторожиться, обнаружив под откинутым ковром – начинающую набирать силу, вероятно, давнюю междоусобную войну, явно не имеющую прямого отношения к теме конференции или нарочито уклоняющуюся от нее.

В зале все явственней обрисовывались группы и группировки, пока еще не снимающие масок благожелательности. Но под внешней вальяжностью чувствовалось, как они напряженно вслушиваются в речи противников, держа за пазухой оружие на взводе. Те, кто жал Орману руку, хлопал его по плечу, оказывается, несли всем одну и ту же вежливую улыбку стекленеющих глаз до момента, когда в дискуссии надо было открыть рот и показать клыки.

1 ... 38 39 40 41 42 43 44 45 46 ... 94
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Завеса - Эфраим Баух бесплатно.

Оставить комментарий