Зато ветчину обожала. И явно покривила душой, когда заявила Харрисонам, что была вегетарианкой, придумав это вранье специально для того, чтобы заставить тех сразу, с самого начала, отказаться от нее, а не потом, много позже, когда этот отказ ударит гораздо больнее и невыносимее. И потому сейчас была настолько поглощена своими мыслями, что, пока ела, совершенно не обращала внимания ни на то, что ела, ни на то, что творилось за столом вокруг нее.
Надо же, взять и все испоганить.
В честь таких дур, как она, скоро, видимо, откроют Музей знаменитых обормотов, и ее статуя положит начало экспозиции, и люди будут приезжать со всех концов света, из Франции, и Японии, и Чили, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее. Станут приходить школьники, целыми классами вместе со своими учителями, чтобы на ее примере научиться, как не следует вести себя и что не следует говорить. Родители будут тыкать в нее пальцами и зловещими голосами предупреждать своих чад:
– Как только возомнишь себя умнее других, вспомни о ней и подумай, чем можешь кончить, когда станешь всеобщим посмешищем, достойным только презрения и жалости.
Когда встреча уже подходила к концу, до нее дошло, что Харрисоны были не те, за кого она их принимала. Скорее всего, они никогда так жестоко не обойдутся с ней, как Недоброй Памяти Доттерфильды, парочка, поначалу пожелавшая удочерить ее и взявшая ее даже к себе в дом, но тотчас отказавшаяся от нее две недели спустя, когда обнаружилось, что у них должен появиться на свет собственный ребенок – явно сатанинское отродье, которое в один прекрасный, а вернее, страшный день уничтожит и весь мир, и самих Доттерфильдов в придачу, заживо изжарив их огнем, который, как из огнемета, будет вылетать из его маленьких поросячьих глазок. (Ой-ой-ой! Не возжелай худа ближнему своему. Даже думать об этом не смей, ибо мысль так же страшна, как и само деяние. Надо запомнить это для исповеди.) Харрисоны и впрямь оказались другими, и она начала понимать это – дура, слишком поздно! – а полностью убедилась тогда, когда Харрисон довольно удачно схохмил насчет черной икры и смокинга, показав, что обладает истинным чувством юмора. Но к этому времени она настолько вошла в свою роль несносного ребенка, что уже не могла остановиться – ну не дура разве? – и пойти на попятную. Сейчас Харрисоны скорее всего на радостях где-нибудь накачиваются вином и виски и благодарят судьбу, что так легко отделались от нее, или стоят коленопреклоненные в церкви, плача от счастья и вознося благодарственные молитвы Божьей Матери за ее заступничество, за то, что вовремя наставила их на путь истинный и своим вмешательством оградила их от неразумного решения удочерить этого ужасного ребенка, на которого глаза бы мои не глядели! Засранка! (Оп-ля! Вульгаризм. Но все-таки не так страшно, как поминать имя Господа всуе! Стоит ли в таком случае упоминать об этом на исповеди?)
Несмотря на то что у нее не было аппетита, к чему топорный юмор Карла Кавано, впрочем, не имел никакого отношения, она съела весь свой обед, так как, не сделай она этого, полицейские во Христе, монахини, ни за что бы не позволили ей выйти из-за стола, оставив в тарелке хоть немного недоеденной пищи. Во фруктовое желе на этот раз входили персики и лаймы[8], что в целом превращало десерт в тяжелейшее испытание. Она никак не могла взять в толк, какому умнику пришло в голову, что лаймы и персики могут мирно сосуществовать друг с другом в одном и том же блюде. Ладно, пускай монахини не от мира сего, но она же не просит, чтобы они выучили, какие сорта вин подавать к жареному мясу, черт их дери! (Прости меня, Господи.) Ананасы с лаймом в желе – это понятно. Груши с лаймом тоже неплохо. Даже бананы с лаймом в желе еще куда ни шло. Но класть в желе персики с лаймом, с ее точки зрения, было равносильно тому, чтобы вынуть из рисового пудинга все изюминки и заменить их арбузными ломтиками, черт бы их всех побрал! (Прости меня, Господи.) Все же она съела весь десерт, уговорив себя, что могло бы быть и хуже: например, монахини подали бы им дохлых мышей в шоколаде, хотя с чего это вдруг монахиням заблагорассудится сделать это, она понятия не имела. Тем не менее уловка представить себе нечто худшее, чем то, что ей предстояло, удалась, как, впрочем, и во всех многочисленных других случаях, когда она пользовалась этим средством самоубеждения. Вскоре ненавистное желе кончилось, и ей было разрешено наконец покинуть свое место за столом.
После обеда большинство детей обычно спешили в комнату отдыха, где они играли в "Монополию" и другие игры, или в телевизионную – с открытым ртом внимать любой лапше, которую им обильно вешали на уши с голубого экрана; она же, как всегда, пошла в свою комнату. Большинство вечеров она проводила за книгой. Но не сегодня. Сегодняшний вечер она проведет, жалея себя и тщательно исследуя свой новообретенный статус вселенской дуры (хорошо все-таки, что глупость не грех), чтобы на веки вечные запомнить, как по-ослиному глупо она себя вела, и чтобы больше такого с ней никогда не повторилось.
Резво шагая по выложенным кафельной плиткой коридорам, почти так же быстро, как нормальный ребенок со здоровыми ногами, она вспомнила, как прихромала в кабинет адвоката, и покраснела. Войдя в свою комнату, которую занимала вместе со слепой девочкой по имени Винни, она плюхнулась на постель и, улегшись на спину, вспомнила, с какой продуманной неуклюжестью садилась она в кресло перед Харрисонами. Воспоминание заставило покраснеть ее еще гуще, и она прижала обе ладошки к горящему лицу.
– Рег, – глухо вымолвила она из-под ладошек, – ты в тысячу раз глупее, чем задница самого тупого в мире осла. – (Еще один пунктик для исповеди, вдобавок ко лжи, обману и поминанию черта: использование бранных словечек.) – Засранка, засранка, засранка! – Видно, исповеди теперь конца не будет.
Когда Редлоу пришел в себя, мучительные боли в разных частях тела целиком поглотили его внимание. У него так сильно ломило голову, что если бы его показали в рекламном ролике по телевидению, то пришлось бы немедленно строить новые фабрики по производству аспирина, чтобы удовлетворить бешено подскочивший спрос потребителей. Один его глаз припух и открывался с трудом. Губы были разбиты вдрызг и тоже распухли, они онемели и казались огромными. Болели шея и живот, а резкая пульсирующая боль ниже живота от удара коленом совершенно исключала любые попытки встать, и даже сама мысль о движении вызывала у него приступы тошноты.
Постепенно он вспомнил, как все произошло, как этому сучонку удалось захватить его врасплох. Но тут до него дошло, что он лежит вовсе не на стоянке у мотеля, а сидит на стуле, и впервые он почувствовал страх.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});