Две огромные сковороды уже полыхали жаром, и началось. Все скворчало и шипело, котлеты получались пышные и золотистые, Крюкова снимала их и складывала в крупную тарелку. Получилось штук тридцать, ровных, одинаковой формы, золотистого цвета, с корочкой.
Крюкова отправила заложника принять душ, а пока он плескался, она накрыла на стол и ждала его, румяная и благостная.
Они сели, как одна семья, рядышком. Она налила две рюмочки ледяной водочки и сказала, обращая взор в небо, видное в стеклянном фонаре крыши: «За все хорошее!» – и погладила шрам на указательном пальце своего заложника. Погладила нежно, он даже вздрогнул от искры, пронзившей его сердце. Такого у него никогда не было: общая трапеза, сделанная вместе своими руками, объединила сильнее клятв о вечной любви и брачных контрактов.
Они выпили, и Крюкова положила заложнику две котлеты. Он умял их моментально. Потом налили еще, и он почувствовал, что ему тоже нужно что-то сказать.
Он взял рюмку и сказал почти искренне:
– Мне так вкусно никогда не было, у меня никогда не было дома, и мне никто никогда не делал котлеты, мне совсем ничего никогда не делали. Мне так вкусно, что я боюсь лопнуть.
Он нагнулся к Крюковой и поцеловал ей руку, очень церемонно и трогательно. Она стыдливо убрала руку под передник и смутилась. Ей никогда не целовали рук. Тело целовали и даже укромные места целовали наемные стриптизеры – тарзаны, вольдемары и прочие специалисты по укрощению спелых теток, за ее же кровные денежки, но так, просто за котлеты – никогда.
Она чуть не заплакала, ей так стало хорошо, но она сдержалась, она умела сдерживать себя – на такой работе сопли распускать нельзя. И они выпили, и он стал есть следующую пару котлет уже без хлеба.
– Расскажи еще что-нибудь про себя.
Он оторвался от котлет, утер губы японской салфеткой с журавлями и начал.
– Родители мои были люди важные. Папа работал в каком-то внешторге. Всю жизнь они жили за границей. Я с ними жил в Африке три года – в стране доктора Айболита на реке Лимпопо, это в ЮАР. Там был апартеид, официально мы их не поддерживали, но неофициально трудились на благо СССР. Помню только черную няню и грудь, которую я сосал до трех лет, и маленькую обезьянку, которая бегала по мраморным полам нашего дома и срала где ни попадя. А потом мы уехали в Осло, где я мерз после Африки. Помню, как на выходные мы ездили с посольскими на фьорды, жарили рыбу и пили «Столичную», потом пели военные песни про «катюшу» и «темную ночь». И всегда все были напряжены, опасаясь провокаций спецслужб стран НАТО. В семь лет меня отвезли в Россию и поместили в интернат для детей дипломатов в Щелкове, где я хлебнул говна по полной программе. Ребенок семи лет, я жил в интернате постоянно. В выходные все дети разъезжались к родным, а я и еще два мальчика, у которых родители были законсервированными агентами, оставались в пустом интернате. И так продолжалось все десять лет, родителей я видел всего раз в три года, когда они заезжали переоформлять очередное назначение. Они никак не могли успокоиться и все копили на безбедную жизнь потом, а потом все кончилось, их деньги на книжке сгорели в огне перестройки, и родители остались в Австрии и стали работать в австрийской компании, пытавшейся навести мосты с новой Россией.
Единственной радостью были летние каникулы у маминого отца, деда, который жил в Твери и два месяца пестовал своего внука, но своим особым способом.
Дед был отставным полковником НКВД, ничего о своих подвигах не рассказывал, а когда смотрел фильмы про Зорге и Штирлица, почему-то очень смеялся и искренне не понимал, как такие фильмы пропускает КГБ. Гиммлер и Борман, не говоря уже о Броневом, выглядели симпатичнее Сталина и Жукова. Хорошие артисты переиграли менее талантливых исполнителей, изображающих советских руководителей. Это была хорошо спланированная и талантливо исполненная идеологическая диверсия против советской власти под руководством КГБ, возглавляемого тогда Андроповым, странным чекистом с мамой Финкельштейн, да еще и пишущим неплохие стихи. «Тут все непросто», – говорил мальчику дед, но в органы не писал, знал по опыту, что выйдет боком или через другое место.
Два месяца в году дед учил внука, как рыбу ловить, ориентироваться на местности, строить землянки и выживать без еды и одежды. Было трудно, но потом в дни учебы он выживал в интернате, как в диком лесу, вспоминая дедушкины навыки. Особенно дедушка удивлял ДГ тем, что считал себя даосом.
Он всегда смеялся железными зубами во весь рот и рассказывал внуку притчу о танцующем старике.
Этот старик всегда веселился. Только он вставал, как начинал радоваться: тому, что родился не женщиной, тому, что не родился в племени тутси в саванне без трусов и с копьем в руке, что пережил все чистки органов НКВД и не попал в плен в войну, что бабушку встретил в свое время и прожил с ней до золотой свадьбы. Все у него было хорошо, пенсия военная и доплата за преподавание на военной кафедре, денег ему хватало, и он был доволен собой. На парады не ходил, орденами не брякал и на власть не жаловался, просто жил своей жизнью и никого не поучал: «Вот в наше время…» – он знал, что время его было его временем и другого времени у него никогда не будет.
Единственной родной душой ДГ был дед, да нет его уже, ушел далеко, и нет у него больше деда; царство ему небесное. Хотя в бога он не верил, не богохульствовал, но не верил, как и всем другим, кто зовет в царство божие и в коммунизм-капитализм: «Наверное, в аду сейчас мается», – сказал внук и выпил за помин его души, Крюкова тоже выпила, помянула хорошего человека.
Посидели молча какое-то время, и Крюкова решила рассказать своему заложнику, откуда шрам у нее на правой щеке от уха до подбородка. Никому она не рассказывала свою домашнюю тайну, даже подругам своим. Они иногда смотрели на ее шрам с интересом, но она не рассказывала, намекала, что наткнулась в речке на прут металлический и распорола лицо. А правда была совсем другой.
Не любила она вспоминать этот день, когда отчим, дядя Володя, остался с ней и сводной сестрой от нового папы. Мама во вторую смену работала на фабрике, где валенки валяла для родной армии, работала как лошадь. В цехе таскала тачки в печку, где валенки сушились, горбатилась за пять копеек и здоровье свое там оставила, хоть и ударницей была коммунистического труда, и даже три раза за тридцать лет премии получала по десять рублей. За победы в социалистическом соревновании, а дома пахала на детей и дядю Володю, который прибился к ней неизвестно откуда, прибился, прилип, как репей, и стал с ней жить. Не просыхая от водки, целый день сидел на улице, на воздушке, как он любил говорить. Инвалидом он был липовым, справка у него была, что он легкими страдает, вот и сидел на группе инвалидности и законно не работал. Сигаретки свои курил вонючие, водку пил и очень любил им с сестрой газеты читать вслух от корки до корки.
Читал и все комментировал, как лектор-международник, все понимал, все заговоры международного империализма, советы давал родному правительству, как реорганизовать экономику. Палец поднимет после литра и кричит на всю улицу: «Экономика должна быть экономной!». А когда уже допьется до соплей, последний сигнал дает призывом: «Выше знамя социалистического соревнования!!!»
Вот тогда Крюкова с сестрой его в дом тащили, где он храпел до утра под мычание и стоны.
Лет в двенадцать она заметила, что отчим странно как-то смотреть на нее стал, так странно, что у нее ноги отнимались. Все норовил в комнату заглянуть, когда она переодевалась, однажды в баню пришел, где она сестру купала, и стал хватать за всякие места. Крюкова его веником шуганула и запираться стала в туалете, так дядя Володя дырку сделал, и Крюкова чувствовала, что он смотрит, когда она туда бегает, но сделать ничего не могла. Мама его слушала и не поверила бы ей, держалась за него. У них на улице она одна замужем была, и ей завидовали, а чему завидовать, пьянь и рвань, толку никакого.
Так вот: мать во вторую смену, маленькая заснула, сидит Крюкова в кухне и географию зубрит, любила она географию, слова любила диковинные: Занзибар, Кордильеры, Аппалачи. Такие странные слова она страшно любила, тайна в них какая-то была. Крюкова жила в поселке, который назывался Топь, и речка-вонючка у них протекала под названием Сруйка, вот и вся география. Нигде Крюкова до этого не была, должна была поехать на смотр в Калугу, но поездку отменили, бензина не нашлось на автобус школьный, и вся тяга к путешествиям осталась в предмете «География». Там Крюкова путешествовала от параграфа к параграфу. В тот вечер она читала про Испанию, про корриду, и тут в кухню зашел бык – дядя Володя – и стал пытаться покрыть падчерицу, перепутав с коровой. Она сначала ему шептала, чтоб он перестал, жалела, чтоб маленькая не испугалась. Потом толкала изо всех сил, говорила, что расскажет маме, но он не отставал, глаз его налился кровью, как у быка на картинке в учебнике.