— Не знаю.
— Я буду считать это условным знаком. — С этими словами он ушел.
Вечером, как это часто бывало, она сидела за столом у деверя и невестки, между Рихардом и Элли. Говорили о ее предстоящей поездке в Вену, как будто действительно дело было только в посещении кузины, примерке у портнихи и нескольких хозяйственных поручениях, которые она обещала выполнить для невестки. После ужина, когда деверь курил трубку, Рихард читал ему газету, мать вязала, а Элли, тесно прижавшись к Берте, склонила свою детскую головку к ней на грудь, Берта почувствовала себя отъявленной лгуньей. Вот сидит она, вдова достойного человека, в семейном кругу, так доверчиво принявшем ее, рядом с девочкой, которая смотрит на нее, как на старшую подругу; да и сама она до сих пор была порядочной женщиной, вела достойную жизнь, полную труда, все-цело посвятив себя сыну, — а теперь готова от всего этого отказаться, обмануть этих превосходных людей, пуститься в приключения, не предвидя, чем все это кончится. Что с нею стало в последние дни, что за мечты преследуют ее, почему она всем своим существом стремится лишь к тому, чтобы снова очутиться в объятьях мужчины? Стоило ей только подумать об этом, как невыразимый трепет охватывал ее, и она, безвольная, подчинялась ему, как какой-то чуждой власти. И пока голос Рихарда монотонно звучал в ее ушах, а пальцы ее перебирали локоны Элли, она в последний раз попыталась восстать — поклялась себе, что будет тверда, что ей не нужно ничего иного, как только снова увидеть Эмиля, и что она будет принадлежать лишь тому, кто наречет ее своей женой, — как все порядочные женщины, знакомые ей, как ее давно умершая мать, как кузина в Вене, как фрау Мальман, как фрау Мартин, как ее невестка и как... да, конечно, как фрау Рупиус. Но когда она об этом подумала, ее будто озарило молнией: а что, если он сам... если Эмиль... Но она боялась этой мысли, она отгоняла ее от себя. Не с такими смелыми мечтами должна она ехать на это свидание. Он великий артист, а она — бедная вдова с ребенком. Нет, нет! Она еще раз увидится с ним, да, в музее, в зале голландцев, еще один раз, последний, она скажет ему, что ничего иного не желала, как только увидеть его снова... С довольной улыбкой представила она себе его слегка разочарованный вид и, как бы репетируя, нахмурилась, придав лицу серьезное выражение; она даже заранее знала, что скажет ему: «О нет, Эмиль, если ты думаешь об этом...» Но она не должна произносить эти слова слишком жестким тоном, чтобы не получилось, как тогда... двенадцать лет тому назад... после первой же его попытки; он должен ее попросить второй раз, он должен ее попросить третий раз, — ах, боже мой, он должен ее просить до тех пор, пока она не уступит. Ибо она чувствовала здесь, среди всех этих добрых, порядочных, благонравных людей, из числа которых ей, конечно, придется потом себя исключить, что она уступит, как только он этого потребует. Она едет в Вену лишь для того, чтобы стать его любовницей и потом, если так суждено, умереть. На другой день она уехала. Было очень жарко, солнце жгло кожаные сиденья, Берта открыла окно и задернула его желтой шторкой, которую все время трепал ветер. Берта была одна в купе. Но она почти не думала о том, куда едет, не думала о человеке, с которым хотела увидеться, о том, что ей предстоит, — она думала лишь о тех странных словах, которые слышала только что, за час до отъезда. Она охотно забыла бы о них, — по крайней мере, на ближайшие дни. Почему эти несколько часов между обедом и отъездом она не могла высидеть дома? Какая тревога погнала ее в этот нестерпимо жаркий день из комнаты на улицу, на рыночную площадь и заставила пройти мимо квартиры Рупиусов? Он сидел на балконе, опустив глаза на залитую солнцем мостовую, и на коленях у него, как всегда, лежал серый плед, бахрома которого свисала между решетками балкона. Перед ним на маленьком столике стояла бутылка воды и стакан. Увидев Берту, он пристально взглянул на нее, будто просил о чем-то, и она заметила, что он легким движением головы позвал ее к себе. Почему она послушалась его? Почему не приняла этого кивка за обычный поклон, не поблагодарила и не пошла дальше своим путем? Но когда она, откликнувшись на его зов, подошла к входной двери, то заметила, как губы его тронула улыбка благодарности, и та же улыбка была у него, когда Берта, пройдя через прохладную затененную комнату, вышла к нему на балкон, пожала его протянутую руку и села за столик напротив него.
— Как вы поживаете? — спросила она.
Он сначала ничего не ответил, потом по судорогам в его лице она догадалась, что он хочет что-то сказать, но, кажется, не может произнести ни слова; наконец, он очень громко выкрикнул:
— Она хочет меня... — Затем, как будто сам испугавшись своего крика, произнес совсем тихо: — ...покинуть... Моя жена хочет меня покинуть.
Берта невольно оглянулась.
Рупиус, словно успокаивая ее, поднял руки:
— Она не слышит нас. Она у себя в комнате, спит.
Берта смутилась и прошептала:
— Откуда вы знаете?.. Этого быть не может!
— Она хочет уехать — уехать на время, как она говорит... вы понимаете меня?
— Ну да, видимо, к брату...
— Она хочет уехать... навсегда! Конечно, она не скажет мне: «Прощай, ты меня больше никогда не увидишь!» Поэтому она говорит: «Я хочу немного попутешествовать, мне нужен отдых, я хочу несколько недель пожить на берегу озера, я хотела бы поплавать, мне необходимо переменить климат». Она, конечно, наговорит мне: «Я не вынесу этого больше, я молодая, цветущая, здоровая, а ты паралитик и скоро умрешь, и мне страшно думать о твоей болезни и обо всех ужасах, которые еще предстоит пережить, пока не наступит конец». Поэтому она говорит мне: «Я хочу уехать только на несколько недель, потом я вернусь и буду с тобой».
Берта была глубоко потрясена и в растерянности могла только пробормотать:
— Вы, безусловно, ошибаетесь.
Рупиус подтянул повыше плед, соскользнувший вниз, его, видимо, знобило. Продолжая говорить, он натягивал плед все выше и, наконец, обеими руками прижал его к груди.
— Я это предвидел, предвидел за много лет, что наступит такая минута. И подумайте, что это за жизнь: ждать этой минуты, чувствовать себя беспомощным — и молчать! Что вы так смотрите на меня?
— Я? Нет! — сказала Берта и взглянула вниз, на рыночную площадь.
— Извините меня, что я заговорил об этом. Я не собирался этого делать; но когда я завидел, что вы проходите мимо... Я вам очень благодарен, что вы выслушали меня.
— Пожалуйста, — сказала Берта и невольно протянула ему руку. Поскольку он не заметил этого, рука ее осталась лежать на столе.
— Теперь всему пришел конец, — сказал Рупиус, — теперь начинается одиночество, начинается весь этот ужас.
— Но разве ваша жена... она ведь любит вас!.. Я глубоко убеждена, что вы напрасно тревожитесь. Разве не проще всего, господин Рупиус, попросить вашу жену отказаться от этого путешествия?
— Просить? — чуть ли не высокомерно переспросил Рупиус. — Имею ли я вообще на это право? Все эти шесть или семь лет она и так оказывала мне милость, оставаясь со мной. Подумайте сами — в течение всех этих лет я не слышал от нее ни единой жалобы, что она погубила со мной свою молодость.
— Она вас любит, — уверенно сказала Берта, — этим все и объясняется.
Рупиус посмотрел на нее долгим взглядом.
— Я знаю, что вы хотите сказать, но не решаетесь. Но ваш мул, сударыня, покоится в могиле, а не спит каждую ночь рядом с вами. — Он поднял глаза вверх, взор его словно посылал проклятье небу.
Время шло, Берта вспомнила, что ей пора на вокзал.
— Когда ваша жена собирается ехать?
— Об этом мы еще не говорили. Но я вас задерживаю?
— Нет, конечно, нет, господин Рупиус, только... Разве Анна вам не говорила? Я как раз сегодня еду в Вену.
Она залилась краской. Он снова пристально посмотрел на нее. Можно было подумать, что ему все известно.
— Когда вы вернетесь? — сухо спросил он.
— Через два-три дня. — Ей хотелось сказать ему, что он ошибается, что едет она вовсе не к любимому человеку, что все то грязное и низменное, о чем он так неотступно и мучительно думает, в сущности, совсем не занимает женщин, но она не могла найти для этого нужных слов.
— Когда вы через два-три дня вернетесь, вы еще застанете мою жену здесь. Итак, прощайте и развлекайтесь хорошенько.
Она чувствовала, что он провожал ее взглядом, пока она шла по затененной комнате и по рыночной площади. И теперь, в купе, она все еще ощущала этот взгляд и слышала слова Рупиуса, в которых звучало такое безмерное горе, о каком она до сих пор не имела понятия. Это мучительное воспоминание подавило в ней всю радость от предстоящей встречи, и, по мере того как она приближалась к столице, на душе у нее становилось все тяжелее. Когда она думала о наступающем одиноком вечере, ей казалось, будто она едет куда-то на чужбину, в неизвестность, без всяких надежд. Письмо, все еще спрятанное у нее за корсажем, потеряло свое очарование, оно превратилось просто в шуршащий клочок исписанной бумаги, уже истрепавшейся по углам. Она попыталась представить себе наружность Эмиля. В памяти ее всплывали лица, чем-то похожие на него, иногда ей казалось, что вот наконец это он, но едва возникший облик тотчас ускользал. Берта стала сомневаться, правильно ли она поступила, что поехала сегодня. Почему она не подождала, по крайней мере, до понедельника? И она вынуждена была признаться себе: она едет на свидание с молодым человеком, с которым не виделась десять лет; он, возможно, ждет совсем не ту женщину, которая предстанет завтра перед ним. Да, именно это тревожило ее; теперь она поняла. Письмо, уже начавшее царапать ее нежную кожу, было адресовано двадцатилетней Берте, ибо Эмиль не мог знать, как она выглядит теперь. И пусть сама она уверена, что лицо ее сохранило девичьи черты, а фигура, только слегка пополневшая, не утратила прежней стройности, — разве он, несмотря на все это, не увидит, как изменилась она за десять лет, как губительно отразилось на ней время, незаметно для нее самой?