Я спустился из гримерки вниз, в помещение за сценой, примыкавшее к кухне. Жюль Поделл, зажав в пухлой руке бокал виски с содовой, наблюдал за залом из-за кулис. Он поглядел на меня, заметил мою бледность-сквозь-черноту и поинтересовался:
— В чем дело, малыш?
Я был застигнут врасплох:
— Да так, дрожь напала. Наверно, я немного нервничаю. Сказать начистоту? Боюсь, меня сейчас стошнит. — Тут я посмеялся. Над самим собой.
Жюль улыбнулся мне — улыбнулся так, как будто сейчас приободрит меня по-отцовски мудрыми словами давнего владельца клуба.
Он сказал:
— Что ты там мелешь, хрен собачий? Нервничает он — ниггер паршивый, вонючка чернокожая!
Тут до меня дошло. Он не улыбался — он глумился.
— Я тебя пускаю в свой клуб, кормлю тебя, угощаю выпивкой, плачу тебе хрен знает сколько денег, а ты, ниггер чернозадый, скулишь тут, как собака? «У-у, боюсь», — передразнил он меня.
Почему он просто не ударил меня? К побоям-то мне не привыкать.
— А теперь послушай, черное дерьмо. Чтоб я больше не слышал твоего хренового хныканья. Давай, проваливай на сцену и рассказывай свои паршивые прибаутки. И чтоб смешно было, мать твою!
Покончив с ободряющей беседой, Жюль сделал глоток из бокала, почти не видного в его мясистой руке, и ушел, будто его затошнило от моего присутствия.
Официанты и наемная обслуга на кухне продолжали хлопотать, записывать заказы, подцеплять шарики фруктового мороженого. И так далее. Они не стали смеяться надо мной, хуже того — они даже не удостоили меня внимания.
Я стоял на месте, все еще чувствуя боль от словесных пощечин Жюля, и теперь к прежней нервозности добавился новый страх. У меня не было никакого желания видеть, насколько неприятным способен сделаться этот человек, случись мне оказаться на грани истерики.
Появился конферансье. Я услышал свое имя. Вышел на сцену. Аплодисменты, которыми меня приветствовали, были неплохими. Неплохими — до тех пор, пока толпа облаченных в костюмы и вечерние платья, усыпанных драгоценностями и увенчанных начесами зрителей не разглядела моей черноты. Тогда их хлопки сначала сделались вежливо-жидкими, а затем вовсе стихли.
Я снова оказался на краю этой пропасти — этой молчаливой пустоты, которая отделяет аплодисменты, какими бы они ни были, от смеха над моей первой байкой. В ту ночь в зале стояла не просто тишина — гробовое молчание.
Помня о прохладном приеме публики и напутствии Жюля, я решил выкладываться на полную катушку. Ничего другого мне не оставалось. Номер, с которого я обычно начинал, вертелся у меня в голове, мне никак не удавалось воспроизвести его. Тогда, подгоняя себя, я начал с другой шутки:
— Ну и публика тут собралась! Никогда в жизни не видел столько разодетых людей. Вот, наверно, куда отправляются хозяева фирмы «Тиффани» покупать драгоценности.
Послышался звон серебра о фарфор. Кто-то подозвал официанта попенять ему на недожаренный или пережаренный бифштекс. Раздались и смешки. Несколько. Не очень громких. Не то чтобы шутка была несмешная — просто все эти люди не очень понимали, как на меня реагировать. Может, они видели по телевизору Нэта Кинга Коула, может, кто-то видел наяву Сэмми Дэвиса-младшего здесь же, в «Копе», но в остальном они не привыкли видеть на сцене чернокожих. На своей сцене, в своем клубе. Куда катится мир? Вероятно, над этим вопросом они и раздумывали, вместо того чтобы от души смеяться.
Большинство из них.
Из кабинета слева от сцены раздался какой-то шум — как будто страдающий астмой медведь пожирает виргинский окорок. Лишь секунду спустя до меня дошло, что это смеется мужчина. Следом раздалось еще несколько смешков: это подключились другие люди из того же кабинета.
Как только смешки стихли, я выпалил:
— Классное место — «Копа». Не хочу сказать, что дорогое, но, знаете, тут у каждого столика по три официанта. Один дает тебе счет, двое остальных приводят в чувство.
И снова тот тип подавился смехом, а за ним следом рассмеялись его соседи по кабинету.
Люди стали озираться, пытаясь вычислить смехача. По залу пробежал шепоток, как огонь пробегает по сухому валежнику.
Я приступил к третьему номеру, попытался кружной дорогой вернуться к своей программе:
— Я к такой роскоши не привык. Когда я был маленьким, денег у нас было мало. Мы жили не от зарплаты до зарплаты, как остальные, а от заплаты до заплаты и постоянно меняли шило на мыло, потому что нам было не по карману и то, и другое сразу.
Теперь смех сделался уже более дружным: смеялся тип в кабинете, его спутники, прочие зрители. Публика наконец расслабилась и начала получать удовольствие. Тот факт, что я понравился парню из кабинета, как бы дал добро остальным, — и теперь я им тоже понравился.
А больше мне ничего и не нужно было. Ко мне вернулось самообладание, вернулось правильное дыхание и ощущение ритма. Как борец вдруг замечает, что перевес на его стороне, так и я понял, что сумею покорить эту толпу, и в течение следующих двадцати минут я разил ее наповал своими остротами, меча их в зал одну за другой, без передышки.
Это шоу, первое шоу в «Копе», было далеко от того громкого успеха, который я представлял себе, мечтая о нем долгими бессонными ночами, однако не стало оно и катастрофой, хотя вполне могло ею стать. Когда я закончил, аудитория была тепленькая, добренькая и настроенная на Тони, а большего и желать не приходилось. Провожали меня более громкими аплодисментами, чем встречали, а тот мужик из кабинета прокричал мне что-то вслед. Что именно — я не разобрал, слишком был взволнован. Во всяком случае, не «Паршивый ниггер!», так что я сделал шаг вперед от той отправной точки, с которой начался вечер.
За кулисами меня поджидал Сид.
— Неплохо, Джеки. Вытянул! Чуть не провалился, но потом вытянул.
Вот что мне нравилось в Сиде — наряду с сотней других вещей: он не перегибал палку и не подслащивал пилюлю. От него я не слышал ни преувеличенных похвал, ни смягченной полуправды, которую, может, и хотелось бы услышать. Он всё рубил сплеча. Выступил я прилично, и только-то, а большей похвалы от Сида ждать бессмысленно.
Другое дело — Жюль. Он явился за кулисы с широченной улыбкой и распростертыми объятьями наготове.
— Отлично, Джеки. Потрясающе смешно! Когда ты там про своего дядю рассказывал, я чуть живот не надорвал. Есть хочешь? После такого представления у тебя, наверно, волчий аппетит. Эй, Ник, где ты там? Принеси-ка Джеки меню.
И это был тот самый Жюль, который перед моим представлением прекратил орать на меня только потому, что у него иссяк запас ругательств? А персонал — те самые люди, у которых не нашлось для меня приветствия добрее равнодушного взгляда, — теперь носились вокруг как угорелые, будто с них головы снесут, если я хоть на секунду останусь без внимания. Мне хотелось бы верить, что всем этим проявлениям доброжелательности я обязан своему представлению, — однако самомнение у меня еще не раздулось до такой степени, чтобы не понимать: искусная работа, выполненная мной на сцене, не соответствовала тому вниманию, которое мне оказывалось. Значит, имелось что-то другое, вдруг заставившее всех сменить неприязнь на радушие.
Тони закончил свое выступление. В зале зажегся свет, и тут же толпа ревом принялась выражать восторг.
Жюль снова появился на кухне, где я доедал свое филе по-нью-йоркски.
— Джеки, там кое-кто хочет с тобой поговорить.
Какой-то поклонник желает со мной поболтать? У кого не найдется на это минутки?
Жюль повел меня из кухни в зрительный зал. По пути я наслушался всяких похвал, сыпавшихся на меня из-за столиков справа и слева: «Отличное шоу, малыш». «Настоящий динамит, Джеки». «Потрясающе! Я просто катался». Создалось такое впечатление, будто весь клуб поразил какой-то вирус под названием «Полюби Джеки!». Проходя по залу, я подумал, нельзя ли заплатить русским, чтобы те запустили этот вирус в водопровод.
По тому, какой курс взял Жюль, я сразу понял, что мы идем в кабинет. В кабинет слева от сцены, где сидел тот хохотун.
В кабинете — самом просторном во всем клубе — находилось шестеро: трое мужчин и их подруги — крашеные блондинки, вероятно, из тех, кто оделяет своей дружбой на почасовой основе и с кем прощаются, потрепав их по щечке и положив деньги на ночной столик перед тем, как выскользнуть в утреннюю мглу.
Жюль быстро представил нас:
— Фрэнк, Джеки Манн.
Мужчина, сидевший в центре кабинета, кивнул мне. Он был мясистым, но не толстым. Скорее плотным. Мордастый. Одет он был как щеголь — шелковый костюм, шелковая рубашка, шелковый галстук, — но в остальном выглядел совершенно заурядно. За исключением носа. Его нос — целая отдельная история. Нос этот был огромен, он занимал бо́льшую часть лица. Он не был крючковатым или остроконечным — он вырастал прямо между глаз, дугой выпирал вперед, а опускался над самой губой. Дуга. Да, только этим словом можно, пожалуй, описать его нос. Дуга.