Мне уже доводилось это слышать. На папиных похоронах. Когда она бросилась на землю перед гробом. Мазала себе лицо грязью. Вопила на глазах у всех: «Дэвид, он хочет, чтоб это была я…»
Речь шла обо мне, ее сыне, ее жутком сыне, на глазах у сотни друзей и родственников. «Он ненавидит меня, Дэвид… Он хочет, чтобы это была я… Почему это не я?..»
Мне было шестнадцать. И я говорил себе, как повторял себе с самого детства, и как говорю сейчас: «Я СТАЛЬ… СТАЛЬ НИЧЕГО НЕ ЧУВСТВУЕТ… ОЧЕНЬ СКОРО ВСЕ ЗАКОНЧИТСЯ». Мои мантры для выживания. Те, что я повторяю со времен бледной и страшной зари воспоминаний. Повторял, когда опустился рядом с ней на жесткую грязную землю и достал нюхательную соль из кармана пиджака. Поднес бутыль с зелеными кристалликами к ее носу. Придержал ей голову. Ее вялый рот прижался к моей ладони, будто в пьяном поцелуе, и пусть бог поджарит меня на своей священной сковороде, ощущение ее мокрых губ до смерти возмутило меня.
«Господи Иисусе, — думаю я, — Господи Иисусе». Держу трубку и слушаю ее всхлипывания аж с самого Питтсбурга. Эта книжка убьет ее. Эта книжка столкнет ее с края. Я не знаю, как мне еще остается поступить. Не писать убьет меня.
Вот так вот. Либо я совершу матереубийство, либо совершу самоубийство.
Либо то, либо другое…
— Слышь, мам, — произношу я, и раз уж я не способен изобразить искренность, в моих силах, по крайней мере, избежать прекратить выслушивать тон висельника и оскорбления. — Слышь, мам, извиняюсь, если позвонил не вовремя… И, пожалуйста, постарайся хорошо провести день, ладно? Постарайся, приятного тебе дня.
И тут я поступаю нехорошо. Я не жду ее реакции. Она невыносима мне, в какой бы форме обид и обвинений она ни выразилась. В меня больше не лезет. Я вешаю трубку. Роняю голову на аппарат. Думаю: «Прости меня… прости меня… прости меня… прости меня…»
Ни к кому конкретно не обращаясь. Или же обращаясь ко всем, кого я знаю. Что мне делать? Я продолжаю сидеть. Ничего не остается. Я перевожу дыхание. Я ударяю по костяшкам. Гляжу в окно на грязно-серое небо над водохранилищем Сильвер-лейк. 6:23 утра.
Ладно, говорю я себе, теперь будем писать. Будем-будем. Надо просто еще раз перевести дыхание. Вдох, выдох.
Вот что я думаю: «Сохраняй спокойствие». Пока, словно перекипевший котел, не взрываюсь. Слова вылетают из меня металлическими ошметками. Пошла на хуй! ПОШЛА НА ХУЙ, МАМАША… ПОШЛА НА ХУЙ, ЖЕНУШКА… ПОШЛИ НА ХУЙ ОНИ ВСЕ…!
Плотину прорывает. Несомненно, в этот странный и дикий час, тревожа моих злосчастных соседей.
Но ничем не могу помочь. Я не могу хранить молчание, не могу больше кого-то защищать. В том числе себя. В основном себя. Я человеческая особь мужского пола тридцати девяти лет от роду и вот именно это я чувствую — пусть даже мне стыдно за свое чувство и стыдно также признавать это. Именно позор, насколько я понимаю, меня научили чувствовать, именно этого от меня ждут… Вот почему я так хорошо следую этим ожиданиям.
Но меня тошнит так тщательно следовать полученным урокам. Тошнит быть хорошим маленьким мальчиком… Я сделал все, начиная от полосования запястий, кончая героиновыми ширками, чтобы оставаться хорошим маленьким мальчиком. Потому что я сейчас сознаю, достигнув определенного уровня конформизма, что как раз это и значит — быть джанки.
Не будь крутым, не уходи в подполье. Это был путь сохранения своего позора — попыткой никогда не произнести слова, кои, как раз сейчас, вырвались из меня…
Такова подлая истина. Мне следует только поблагодарить эту несчастную старую тетку за ее безумный звонок. Равно как, понимаю я только сейчас, мне следует поблагодарить жену за ее истеричные угрозы подать на меня в суд, если я, не приведи господи, посмею к ней обратиться. За вопли по телефону — еще один милейший разговорчик — что моя книга означает для нее кошмар и обиды на работе, не говоря уже о вечной головной боли по поводу нашей ни в чем не повинной дочки. (И потом она, не меньше чем в миллионный раз сообщает мне, что она мечтала бы не встретить меня, она мечтала бы, чтоб я поскорее сдох…)
Обычный шепот, обычные крики. Прошлым вечером Сандра, с утра мама.
Мне приходит в голову — запоздало, как часто случается с объективной истиной — они вполне могли бы быть одним и тем же человеком. Наверно, они и есть один и тот же человек. «Я женился на собственной матушке!» — вот идея для комедии! В главных ролях Эдип-Жид и его песик Дормат. В КАТР обалдеют! Но как мне это выразить? Что же, послушайте…
Вот что мне кажется: если у тебя хватило духу пережить то, что ты пережил, у тебя должно хватить духу об этом написать.
В противном случае написать сложнее, чем пережить. Что в таком случае делает задачу необходимой. Потому что я боюсь, я не должен останавливаться.
Истина до ужаса проста. Меня тошнит от срывающего мне крышу безумия. И если из меня делают адский тост, да будет так. Нет того, где бы я не побывал.
Обреченному, думается мне, и кажется, отголоски этой фразы всю жизнь звенели у меня в голове, но только сейчас я слышу ее: Обреченному невозможно сделать больно.
Я понимаю это в настоящий момент, равно как понимаю и все остальное. Я знаю, и мне даже не нужно размышлять над этим, поскольку я принадлежу к обреченным. И я должен писать. Видимо, я переборол стыд. И пусть мне суждено в процессе умереть от ужаса.
По крайней мере, — раз ничего не остается — такая гибель будет отлична от той, что грозила мне до сего момента.
Вот теперь точно сказать нечего. Кроме, пожалуй… спасибо за звонок.
Уязвляет меня сейчас — и уязвляло тогда — то, что я по правде любил жену. Я по правде хотел ребенка. Дом. Место, где существовать в этом мире. Я тосковал по законности, тосковал по безопасности, тосковал по нормальности в конечном счете. Хотя даже начиная это все обретать, я знал, что уже начинаю их терять. Чем сильнее я приближался к истинному постижению, тем глубже я погрязал в отчаянии, чья причина крылась в игле.
Возможно, под вывеской Билла Берроуза скрывался Дик Ван Паттерн, до смерти жаждущий выбраться наружу. Что гораздо страшнее самого страшного скрытого-под-колпаком кошмара с баяном в руке в три часа утра. Помимо всех нестройных воспоминаний есть и более простые. Вроде игры в «скрэббл»[43] с Сандрой. Она была уже несколько месяцев беременна. Мы лежали рядышком в постели. Я пристраивался головой на ее раздавшейся талии, чувствуя, как бесконечное субботнее утро обхватило нас руками, условно скажем, бога. Думаю: «Вот так. Мне нравится быть женатым. Я сделал это. Невзирая на все шансы не в мою пользу, мне выпал шанс создать это из ада, в котором я топлю свою жизнь».
— Аджал, — произношу я, глядя на доску и разбирая слово, которым она открыла партию. Десять баллов за три слова. — Что это за хренотень?
— Аджал, — улыбается она, словно перед ней самое естественное слово в мире. Ее лицо вдруг на секунду расслабляется — это случается так редко, что я успел позабыть, какой милой она может быть. — Это индонезийское слово. Оно означает «час твоей смерти».
— Не знал, что мы играем в индонезийский «скрэббл».
— Хорошее слово. Там верят, что час твоей смерти предопределен. Ты умираешь, а остальные пожимают плечами: «Ничего не сделаешь, если наступил твой аджал…»
Она замечает выражение моего лица и опять улыбается. Ровно настолько нам и удается сблизиться. Для нас обоих это сложно. Два сдержанных индивида. Аджал.
Такова, и мне больно от этого, настоящая Сандра. Милая маленькая девочка внутри женщины. Именно ее я медленно душу, даже когда давлю что-то хорошее в себе. В ней есть мягкость, игривость, когда она отмечает набранные очки. И пока я наблюдаю за ней, поглаживая пальцами надувшийся шарик плоти, где живет наше будущее, и мое сердце одновременно ликует и рвется на части. Меня сбивает с толку ощущение удовлетворенности. Я хочу поцеловать ее. Я хочу убить себя. Я хочу повести своего ребенка в цирк. Хочу провести остаток жизни в своей наркотической пещере, где не отличить день от ночи, и каждый подыхает в собственном дерьме.
Я касаюсь руки Сандры. Она кажется миниатюрной, как у куклы. Она смотрит на меня. Она ждет ребенка. Она ждет… Вместе с легким ветерком врывается свет. Пальмы качаются за окнами. Небо такое голубое, что делается больно. Одно из головокружительных чудес жизни. «Сандра…»
— Да?
Я размыкаю губы, но получается только молчание. Слова не выходят наружу. Я хочу сказать: «Я люблю тебя», хочу сказать: «Прости меня». Хочу жить жизнью, где двое не связаны по закону инь и янь.
— Сандра…
— Что?
— Сандра… По-моему, мне надо сходить на минутку вниз. Сейчас вернусь…
— А…
Наши глаза встретились, и первым взгляд отвел я. «Она знает, — думаю я. — Она все знает». И мысль звучит так оглушительно, что я не выдерживаю и секунды. «Мне надо сходить», — говорю я. Спрашиваю себя, вылезая из постели и спускаясь по ступенькам, не создал ли я счастье, только лишь затем, чтоб уничтожить его. Нужна ли мне эта боль в сердце, чтобы оправдать употребление. Или я употребляю, чтобы оправдать боль.