«Послушайте‑ка, сеньор, не ставьте себя в смешное положение, не ополчайтесь на раешные фигурки: мы все здесь посвящены в тайну, игра идет среди своих, никого в обман не вводит, послушайте, все‑то дело лишь в том, чтобы провести время, разыграть то, что разыгрывается, здесь и Карл Великий — не Карл Великий, и Роланд — не Роланд, и дон Гайферос — не тот самый дон Гайферос, здесь никто никого за нос не водит, а просто мы увеселяем и тешим галерку, которая, хотя и притворяется, что принимает комедию на веру, на самом деле в нее не верит; послушайте‑ка, сеньор, не тратьте силы попусту, ополчаясь на картонные фигурки…».
Так вот, отвечу я, именно потому, что фигурки картонные, о чем мы знаем, и нужно обезглавливать их и крошить, ибо нет ничего вредоноснее, чем ложь, которой все попустительствуют. Все мы посвящены в тайну, — тайну, о которой кричат на любом перекрестке; все мы знаем и шепчем друг другу на ухо, что этот самый дон Гайферос вовсе не дон Гайферос и никто никакую Мелисендру не освобождал; а раз так, откуда такое болезненное раздражение, когда кто‑то взберется на самую высокую в городе башню и во весь голос, словно глашатай чистосердечия, выкрикнет сверху то, что все шепчут друг другу на ухо, и тем самым свалит обман с ног, и изувечит его, и снесет ему голову? Надо очистить мир от комедий и гаерства.
А маэсе Педро уже тут как тут, и физиономия у него печальнейшая, и он восклицает: «Горе мне, грешному, вы же губите и изничтожаете все мое достояние!» «Так не живи этим, Хинесильо де Пасамонте, — вот что нам следует ему ответить. — Работай и не раешничай». А в заключение повторим вместе с Дон Кихотом: «Да здравствует странствующее рыцарство превыше всего ныне существующего на свете!» Да здравствует странствующее рыцарство и смерть гаерству!
Смерть гаерству! Пора покончить со всеми раешными представлениями, со всеми узаконенными фикциями. Если Дон Кихот воспринимает комедию всерьез, то смешным он может показаться лишь тем, кто воспринимает серьезность как нечто комическое и делает из жизни театр. А в последнем случае почему бы не включить в представление как составную его часть обезглавливание, калечение и крошение картонных лицедеев? Хорошенькое положение дел: разыгрывают комедию наисерьезнейшим образом в мире, стараются изо всех сил не отступить ни на йоту от правил сценического искусства — и сами жалуются на тех, кто принимает комедию всерьез. Вы, верно, заметили, друзья читатели: нет ничего несноснее, чем требование неукоснительно выполнять все обряды, правила этикета и нормы протокола там, где речь идет о представлении в чистом виде; и выдают себя за церемониймейстеров те как раз, кто всех меньше уважает истинную серьезность жизни. Такие люди, возможно, хорошо знают, когда белый галстук повязывать, а когда черный; до которого часа носить сюртук, а с которого надевать фрак; и как кого титуловать; но вряд ли они знают, где им искать своего Бога и какова будет их участь в последний час. Уж не будем говорить о тех, кто бунтует против этики и жаждет навязать нам тиранию эстетики, заменяя совесть загадочной пустышкой, именуемой хорошим вкусом. Когда подобные доктрины выдвигаются на первый план, людям рабочим следует объявить себя сторонниками безвкусия.
В главе XXXVII «Книги моей жизни» Тереса де Хесус рассуждает о том, что «в мирских мелочах не следует упускать ни единой», дабы «не давать повода к огорчениям тем, для кого мелочи эти — дело чести»; а о тех, кто утверждает, что «монастыри должны быть рассадником тонкого воспитания», святая говорит, что все это ей не по уму. И добавляет, что на изучение таких тонкостей никакого времени не хватит, ведь для того только, «чтобы выучиться, как к кому обращаться в письмах, нужно бы завести кафедру в университетах и лекции читать, где объяснялось бы, на сколько сверху листа отступать, сколько снизу оставлять и кого величать «сиятельным», а кого «превосходительным»». Отважная монахиня не знала, куда все это заведет, потому что, не дожив еще и до пятидесяти в ту пору, когда писались вышеприведенные строки, она говорила: «За то время, что живу на свете, видала я столько перемен, что не знаю, как и жить». И добавляла следующее: «Воистину в жалость мне люди духовные, вынужденные пребывать в миру ради некоей святой цели, ибо в такого рода делах приходится им нести тяжелейший крест. Когда бы все они могли сговориться и прикинуться невеждами, да притом и возжелать, чтобы все почитали их таковыми в столь тонкой науке, от многих трудов бы избавились». Еще бы! В самом деле, люди духовного склада должны сговориться и прикинуться невеждами в мирских мелочах и возжелать, чтобы все почитали их таковыми.
Если любим мы правду превыше всего на свете, нам надо сговориться о том, чтобы не замечать предписаний и заповедей этого пресловутого хорошего вкуса, в которые правду стараются вырядить; а еще договориться о том, чтобы попирать все нормы благолепия; и пусть нас укоряют в безвкусии, мы сами того хотим.
Бродит тут на свободе свора гаеров: вечно бубнят омертвелый Символ веры,140 наследие прадедов, и вечно выставляют напоказ родовой герб, награвированный на перстне либо на набалдашнике трости; и чтут славные традиции наших предков,141 как чтут всякое другое старье: ради того, чтобы прослыть людьми изысканными и произвести приятное впечатление. Быть консерватором — хороший тон; и весьма элегантно. Эта свора гаеров объявила банальщиной все, в чем есть страсть, пыл и порыв, и безвкусицей — нападки и атаки на все кукольные и марионеточные театрики, которыми они заправляют. И когда эти карнавальные пугала, высохшие и дуплистые дубы, да к тому же пробковые, пойдут твердить вновь и вновь глупейшую фразу: «Учтивость храбрости не в укор», выйдем навстречу и скажем им прямо в глаза, и без всякого почтения к их бородам, буде имеются таковые, что учтивость храбрости в укор, что истинное донкихотовское мужество часто в том и состоит, чтобы попирать всяческие «учтивства», а при необходимости может и должно быть грубым. Особенно же со всяческими маэсе Педро, кормящимися райком.
Есть ли что‑нибудь ужаснее, чем обедня, которую служит неверующий священник — и лишь ради денег? Смерть всяческому гаерству, всяческой узако1 ненной фикции!
Будучи проездом в Леоне, я отправился поглядеть на его стройный готический собор,142 этот высокий каменный светильник, под сводами которого пение каноников смешивается с глубокими звуками органа. Я разглядывал витые колонны и высокие витражи; сквозь многоцветные их стекла пробивался солнечный свет, дробясь и разлетаясь яркими бликами, я глядел вверх, на переплетения нервюр,143 и думал: сколько безмолвных желаний, сколько невысказанных надежд, сколько тайных помыслов приняли эти каменные своды, сколько молитв, произнесенных шепотом или про себя, сколько просьб, проклятий, упреков! Сколько тайн слышалось в исповедальнях! Вот бы эти желания, надежды, помыслы, молитвы и мольбы, шепот, проклятия, восхваления и тайны обрели голос, прорвались сквозь привычное литургическое пение кафедрального хора! В корпусе вигуэлы,144 в ее нутре спят все звуки, которые извлекли из ее струн человеческие пальцы, и все звуки, которые пролетели мимо, коснувшись ее на лету своими певучими крыльями; и если б проснулись все эти звуки, спящие в ее корпусе, она треснула бы, не выдержав натиска звуковой бури. И подобным же образом, когда бы проснулось все, что спит под сводами собора, каменной вигуэлы, проснулось и зазвучало, собор обрушился бы под натиском многоголосия неисчислимого хора. Голоса, обретя свободу, вознеслись бы к небу. Обрушился бы каменный собор, не выстоял бы, не выдержал неистового напряжения первых же нот, но из развалин, неумолчно поющих, воздвигся бы собор духа, светящийся, невесомый и притом куда прочнее каменного, — грандиозная базилика, которая вознесла бы к небу колонны живого чувства, и пошли бы от них ответвления по всему своду Божию, а весь мертвый груз скатился бы наземь по аркбутанам и контрфорсам идей.145 Уж это не было бы привычным обрядом. Какой музыкой зазвучали бы тогда в наших соборах все молитвы, все слова, все помыслы и все чувства, таившиеся под их сводами! Вот бы ожили глубины, самые глубинные глубины заколдованной пещеры Монтесиноса!
Но вернемся к кукольному театру. В столице моего отечества — и отечества Дон Кихота — есть кукольный театр, на подмостках которого разыгрывается освобождение Мелисендры, или возрождение Испании, или революция сверху; и там, в парламенте, двигаются картонные фигурки,146 которые дергает за ниточки маэсе Педро. И давно пора, чтобы ворвался туда безумный странствующий рыцарь и, не обращая внимания на вопли, принялся бы валить с ног, обезглавливать и увечить всех, кто там жестикулирует, и погубил бы и изничтожил все достояние маэсе Педро.
Каковой добился‑таки своего, и Дон Кихот, бедняга, — недаром жил в нем добряк Алонсо Кихано Добрый, — убедился, что все случившееся результат волшебства, и сам присудил себя к штрафу за убытки. И заплатил с лихвой. Впрочем, если подумать, то справедливо, чтобы тому, кто живет лживыми вымыслами, после изничтожения оных по мере возможности возместили убытки, покуда не научился жить истиной. И то сказать: если отнять у гаеров их гаерский промысел, а они только им и умеют кормиться, чем же им в таком случае жить? И так же верно, что не смерти грешника хочет Бог, а чтобы обратился к добру и жил; чтобы мог он обратиться к добру, ему надо жить, а чтобы он мог жить, ему надо дать средства к существованию.