Но приходило лето, краска на заборах трескалась от жары, и на досках проступали узоры, складывающиеся в портреты: какие-то незнакомые облики, смутные и туманные, то взрослые, то дети, то старики. Горожане не имели претензий к Валику, им это даже нравилось – они рассматривали возникающие лица, обсуждали, посмеивались, а порой и хвалились друг перед другом, у кого артистичнее. Валик же, не возвращавшийся на одно место дважды, долго ни о чём не подозревал, а когда ему наконец рассказали о неожиданном эффекте, был крайне раздосадован – ведь он, получается, не умел нормально покрасить забор.
В очередную весну он стал красить медленнее и тщательнее, наносил два слоя с интервалом, чтобы не осталось ни малейшего непрокраса. После каждого забора он приглашал нас оценить его работу; мы внимательно всматривались, не находили ни изъянов, ни неоднородностей, и успокаивали Валика. Новые заборы успешно выдержали лето, но осенью, увы, ветры и дожди заставили краску пожухнуть, набухнуть, выцвести пятнами – и портреты проявились с новой силой. Черты лиц приобрели отчётливость, настроения – глубину, и теперь они смотрели прямо в глаза, иные серьёзно, иные с улыбкой, а иные презрительно. Валик злился, ходил мрачный, а горожане радовались.
На следующую весну к Валику выстроилась целая очередь охотников до искусства, но он принял только один заказ, у пожилой воспитательницы. Он купил самые стойкие финские краски, купил вместо валика немецкий краскопульт, и потратил на этот забор целый месяц: зачищал наждачкой каждую доску, грунтовал и полировал поверхность до полной гладкости, покрывал итальянской олифой, красил в три слоя, а сверху наносил защитный водостойкий лак. Прошло лето, прошла осень, а зимой, от морозов, с забором случилось такое… Пожилая воспитательница прибежала в Валику сквозь метель, в тапочках – она стояла и смотрела на него остановившимися глазами, и в них ещё можно было увидеть отблеск ослепительной красоты, засветившейся с забора.
На следующий же день забор раскупили по доскам близлежащие галереи, музеи и коллекционеры, а Валик даже не пошёл смотреть. С тех пор он больше никогда не красил заборы, больше ничего не заявлял, и в его бакенбардах завелась первая седина. А однажды мы застали его на выходе со строительного рынка, с широкой доской в руках. Помявшись, он объяснил нам, что намеревается шлифовать, обрабатывать и красить эту доску бесчисленными слоями долго-долго, много лет, может быть до самой смерти – чтобы потом, рано или поздно, на ней вспыхнул и воссиял Абсолют.
A2. На обороте портрета. О Солнце
«Больше всего на свете я люблю свет. Свет Солнца. Солнце.
Когда я полюбил Солнце, я полюбил электрические лампочки. Я зажигаю лампочку и знаю – мириады мельчайших существ, населяющих мою комнату, радуются ей. Для них моя лампочка – Солнце. Я никогда не выключаю лампочку.»
A3. Истории зрелости и угасания. О потустороннем привете
Однажды рано утром нас разбудили храп и ржание. Сначала мы подумали, что нам приснился сон, и продолжали лежать, заспанно переглядываясь. Но звуки повторились, теперь уже в обратном порядке: сначала ржание, а потом храп. Мы вышли на балкон, и в самом деле увидели внизу коня, коричневого с чёрной гривой. Мы накинули махровые турецкие халаты и спустились к нему. Он стоял смирно, изредка вздрагивая кожей. В конях мы совершенно не разбирались и понятия не имели, какой он породы и откуда взялся. «Возможно, это лошадь Пржевальского, – предположил Толик, – она отбилась от табуна и забрела к нам». «Больше похож на троянского коня, – заподозрил Колик, – от недоброжелателей». Мы опасливо осмотрели коня, но ничего угрожающего не обнаружили. «Может, он убежал из цирка или с мясокомбината?» – посочувствовал Хулио. Но следов издевательств, истязаний или попыток умерщвления тоже не было; конь даже разрешил себя погладить, не лягаясь и не шарахаясь. «Давайте считать, что это нам потусторонний привет от Петрова-Водкина», – предложил Валик. Мы прищурились: отблески утреннего солнца на его гладкой шёрстке и впрямь были красноватыми. Мы попробовали поговорить с конём и объясниться: «Мы, конь, вовсе не из любителей, чтоб ты понимал. Верхом мы не умеем, а пахать нам без надобности». Конь никак не реагировал, и мы пошли рассказать о нём маме с папой. Но они и слышать ничего не захотели о коне – решили, что это очередная наша шутка. «Разбирайтесь сами», – сказали они. Что ж, мы отвели коня в стойло, всыпали ему изрядно овса и сена, налили свежей колодезной водицы и расчесали гриву. К вечеру он отблагодарил нас доброй порцией навоза для маминых гортензий и улёгся спать. Мы с братиками поужинали спаржей и картофельным пюре, обсуждая, как в субботу поведём коня купать, потом посмотрели ужасы и тоже заснули. А наутро нас ожидал невиданный доселе феномен: вместо большого живого коня мы нашли в стойле маленького игрушечного, из красного плюша с белой матерчатой мордой. Мы были сильно озадачены и, хотя мягкий коник нам понравился, предпочли его не трогать и подождать дальнейших метаморфоз. Действительно, спустя три ночи произошло ещё одна трансформация: на сей раз в крупного чёрного шахматного коня, со свирепо сведёнными бровями и оскаленными зубами. Мы не утерпели и отнесли его папе, большому любителю шахмат. О потусторонности мы сочли за лучшее умолчать. На доску конь не вмещался, но папа всё равно был рад и благодарен нам, он поставил коня на сервант, на красивую вязаную салфетку. Потом мы время от времени заходили проверить его, но он уже окончательно застыл и больше не менялся.
A4. Истории зрелости и угасания. О сестрёнке
Когда мы с братиками немного подросли, мы подумали, что было бы здорово иметь младшую сестрёнку, мечтательную и весёлую, защищать её и баловать, и гордиться, что она самая красивая. Но реакция мамы нас удивила: «Ах нет, – сказала она, – сначала может и да, а потом нет. Мы бы с ней постоянно спорили, ссорились, вы же знаете, я люблю, чтобы всё было по-моему, ах нет, я бы не хотела. И потом, она напоминала бы мне о молодости». «А мы? Мы не напоминаем тебе о молодости?» «Вы – нет». Реакция папы удивила нас ещё больше: он и слышать ничего не хотел о дочерях, и даже сам вопрос привёл его в расстройство – он закрыл лицо рукой и молчал, качая головой. «Я бы не выдержал, – наконец сказал он, – я бы не выдержал, что она, нежное и родное существо, вырастет и станет сниматься в порно». «Но почему, – воскликнули мы – почему непременно в порно? Разве все девушки снимаются в порно?» «Всё равно это ужасно, – сказал папа. – Она бы спала с неграми, с жандармами, со скинхедами, это был бы непрерывный кошмар, я бы не пережил его». Мы переглянулись и развели руками. «А если мы будем сниматься в порно?» «А вы делайте что хотите».
A5. Истории зрелости и угасания. О мириаде частичек
Когда мой брат Хулио влюблялся в девушку, он в тот же день шёл на почту и покупал новый телефон. Распаренный от жары, он входил, посылал нам ласковый взгляд и, не снимая сандалий, садился к столу. Мы обступали его, просили показать мелодии, но он отгонял нас, и не давал даже номер. Шурша пергаментом, он разворачивал телефон, качал его на руках, увлажнял дыханием и протирал кнопочки кусочком бархата. Мы наблюдали из углов. Он вставлял карточку, вводил в память номер любимой и нежно гладил экранчик. «Люблю, люблю тебя!» – выдыхал Хулио. Он прятал телефон на груди, оставлял нам для забав коробку, а сам уходил в оранжерею, предаваться грёзам. Мы наблюдали снаружи, сквозь стекло и апельсиновые листья, как он, закинув голову, шепчет стихи, как проводит пальцами по губам, как медленно раскачивается. Иногда он вскидывался и принимался сочинять любимой сообщение, часами подбирал слова, мучился, а потом стирал всё, ибо слова слабы, и надолго приникал к экранчику поцелуем. Мы шлёпали по стеклу панамой или плавками, и Хулио вздрагивал, но не обращал на нас внимания. Мы ходили вокруг, наблюдали и всё ждали звонка, желая услышать, какая заиграет мелодия, и увидеть, как Хулио будет говорить. Но его телефон не звонил никогда. Случалось, до самого вечера он прохаживался меж пушистыми ёлочками моркови, маялся, томился, как будто тлел; но потом вдруг вспыхивал, выхватывал зеркальце, щёточку, поправлял причёску и, раскинув руки и закрыв глаза, восклицал во всю грудь куда-то вверх: люблю, люблю!
– Ах, братцы! – Хулио выходил, и его глаза горели, щёки пылали, – я переполнен любовью! Во мне бурлит, клокочет, вздымается! Тугой ток крови! Когда я вижу женщину, я чувствую – я могу сделать её счастливой! Любую! Даже хромую пьянчужку! Если бы я был с ней, она не была бы такая! Оо, какая она была бы! Свет улыбки, румянец радости, глаза-звёзды! Я наполнил бы её жизнью – полновесной, полноценной! Всех, всех женщин! Каждая бесконечно прекрасна! Я хочу разорваться на мириады частичек – и не могу! Я хочу сделать счастливыми всех!