Ольга внимательно смотрела прямо перед собой. Он замолчал и посмотрел в лицо Ольге.
— Слушайте, вот что я скажу вам, — проговорил он тихо, — я ваше горе понимаю, но мне не совестно перед вамп за Степана, я вам в глаза прямо смотрю, я ему помог на правильную дорогу выйти.
— В тюрьму? — спросила она.
— Да, — отвечал он, — в тюрьму, в Сибирь, в ссылку, в каторгу — за счастье рабочих людей, за справедливую жизнь.
Ольга недоверчиво усмехнулась, но ничего не сказала. Он спросил Ольгу, не нужно ли помочь ей, сказал, что должен уехать на время: чей-то подлый изменнический глаз следил за работой большевиков, уже арестованы его несколько товарищей; должно быть, и Степана выдал подлец провокатор.
— Нет, чего мне помогать, — сказала она раздраженно, — руки-то у меня остались, прокормлю и сына и себя.
Он встал, прощаясь с ней, и она быстро оглядела его красные от бессонницы веки, утомленные, измученные глаза, лицо с ввалившимися щеками и поняла, что этот молчаливый и спокойный человек уже не спит несколько ночей, загнанный изменой, что он валится с ног от усталости. Она сказала монотонно, негромко:
— Ночевать приходите, если негде, место ведь есть, и тюфяк Степана гуляет свободный.
— Некогда, — сказал он, — некогда, а придет время, высплюсь и я.
Ольга видела в окно, как Звонков, отойдя несколько шагов от дома, оглянулся, всматриваясь в туманную, затемненную мелким дождем степь, и, с трудом вытаскивая ноги из размокшей глинистой земли, медленно пошел в сторону завода. Она не отходила от окна и смотрела. Он шел, осторожно выбирая дорогу, в одном месте поскользнулся и едва не упал. Он поправил шапку, съехавшую с головы, и пошел дальше. А Ольга все стояла у окна. Над заводом, превозмогая дождь и туман, уже горели электрические фонари, сухой горячий дым стремился к небу, неся в себе красно-коричневые отблески огня; в том месте, где стояли доменные печи, на низких осенних облаках пробегали, мгновенно угасая, быстрые светлые зарницы, и при каждой беззвучной вспышке сердце еще сильнее щемило тоской и тревогой. Темнело быстро. Уже давно должен был возвратиться Павлик с глеевой горы. Ольга рада была одиночеству. Лишь оставшись одна, она горевала открыто. Она вынула из сундука старую рубаху сына и, осмотрев дыру на плече, недовольным голосом пробормотала:
— Что ж это ты неосторожный такой, или пьяный был?
Ольга медленно перебирала цветные лоскуты, подбирала наиболее подходящие для заплаты. Долго работала она у подоконника, на котором до сих пор лежали книжки Степана. Завыл гудок.
— Не зови, все равно не услышит, — сказала она.
Тяжелой была эта зима для Ольги Кольчугиной. Каждый день шел медленно, трудно. Ольге казалось, что дни такие темные, туманные, что трудно так ходить по холодной грязи, что воздух такой сырой и нелегкий для дыхания — все оттого, что плохо ей на душе. Дни длились долгие, а время шло быстро, скользило, не оставляя следов в душе и памяти. С утра она шла работать, и. одни и те же мысли тревожили ее, когда она проходила мимо завода, поднималась к переезду в город; так же тяжело было смотреть на темневшие среди тумана домны, так же болело сердце, когда гудок выл — к концу первой смены. Поздно вечером, дома, хорошее предчувствие приходило к ней. «Вернется, вернется», — думала она и шла к окну, вглядывалась в темноту.
— Надо будет утром доску положить через канаву, — озабоченно сказала она однажды Марфе, — а то с непривычки человек может в грязь ступить, Павел даже утонуть может.
— Павел утонет, а Степан пройдет, — понимая, о чем думает Ольга, отвечала Марфа.
А наутро Ольга пошла работать и не вспомнила о доске.
По воскресеньям она не ходила в церковь, Марфа ее как-то спросила:
— Что ж ты, богу перестала молиться?
Ольга проговорила:
— Я в бога верую, а попам верить перестала: они — как полицейские, все равно на царской службе.
Она сходила к гадалке в город, и та за двадцать копеек рассказала все, что хотелось ей знать: «для себя», «для дома», «что сердце успокоит»...
Ольга ушла от гадалки смущенная. Хотелось бы поверить в хорошее предсказание. «Посмеется, когда узнает», — подумала она.
Дома к ней очень сердечно относились Марфа и дед Платон. Старик все время бубнил с печки:
— Вернется. Вот я тебе говорю, ты послушай меня, вернется.
Ольга молчала, только изредка отмахивалась рукой, но когда старик начинал дремать, она сама его будила, спрашивала:
— Платон, а Платон, чаю, может, выпьешь?
Платон сонным обиженным голосом говорил:
— Только заснул, ох ты, ей-богу, — и, громко, сердито втягивая кипяток, заводил снова невнятный, но успокаивающий разговор: — Выйдет он. Степан не пропадет, нет, он всех вокруг пальца обведет, ему адвокатов не нужно, он сам первый себе будет адвокат. Сколько книг выучил, шутка ли!
И Ольга внимательно слушала.
Марфа последнее время стала меньше пить, может быть, оттого, что уж не стояла с утра до вечера на базаре с пухломордыми от водки печниками. Она поступила в мастерскую к поляку Гребельскому на Первую линию. В мастерской отливали гипсовых толстых собак, белых кур, высиживающих гипсовые яйца. Работали в мастерской, кроме Марфы, молодой парень Филиппов, мальчишка Васька, да сам хозяин наблюдал, как идет отливка в формы. Работали с утра до вечера; товар шел бойко, хоть гипсовые мопсы, раскрашенные грязной коричневой краской, были совсем нехороши — не то собака, не то свинья, туловище и лапы нелепо толстые, прямые, глупая полуоткрытая пасть. Покупали мопсов для украшения жизни рабочие, шахтеры, крестьяне, приезжавшие в воскресные дни на базар. Хозяин все плакался на разорение. Но Филиппов сказал Марфе, что Гребельский на этих мопсах в какой-то польской губернии уже дом себе построил.
— Все на рабочих наживаются, — объяснила ему Марфа. — Налетели, как вороны, со всего света. Завод-то чей? Французов, бельгийцев. А лавочников этих! Всем поклевать охота.
Филиппов рассмеялся и ничего не сказал ей в ответ. Марфу приняли в мастерскую на черную работу: составлять смесь, замачивать товар, следить за сушкой. Но она сразу все осмотрела, поняла и через две недели, никому ни слова не сказав, сама сообразила сделать форму петуха по рисунку из детской книги. Петух получился большой красоты — с высокой грудью, с пышным, богатым хвостом, ростом с настоящего. Марфа подобрала живые, яркие краски — и гребень стал красный, кумачовый, грудь — темная с золотом, а в хвосте играла изумрудная зелень, словно настоящее перо переливалось.
Хозяин, поглядев на петуха, сразу сообразил ему цену и испугался.
— Этот товар не пойдет, хрупкий слишком: не так тронешь — хвост отпадет; а русские люди любят прочность, — сказал он кисло.
А через месяц мастерская перестала выпускать кур и мопсов и хозяин нанял еще двух мальчиков и откупил у соседа сарай — так ходко брали люди пышных и ярких петухов. Хозяин дал Марфе в получку лишних три рубля и разрешил взять домой одного из петухов. Марфа сперва рассердилась и сказала, что имеет право разбить формы и не позволит Гребельскому работать ее петухов, но вскоре успокоилась. Дома она поставила петуха на окно и радовалась восхищению Павла.
Она рассказала мужу о том, что хозяин дал ей три рубля, и добродушно, уже без обиды, добавила:
— Ладно, пускай его, зато по людям разойдется скрозь. Красивый же, ей-богу, как живой; мягче на душе от такой забавы.
Молодой Филиппов иногда рассказывал ей шепотом про забастовки на петербургских заводах, про демонстрации, в которых ходили десятки тысяч человек.
— Так что полиция прячется, боится ихней силы, — говорил он. — Тут какой городок маленький, а завод — знаешь! А там, в Петербурге, рабочих миллион. Как выйдут — царь из дворца в море, говорят, уезжает!
Марфа рассказывала об этом Ольге и прибавляла:
— Я ведь, Оля, женщина старая, сонная, вино пью. Этих всех и не вижу даже, и интересу нет того. А в душе, вот как перед пятым годом, — неспокойно, весело. Ей-богу, правда! Как тогда — добьются своего, откроют тюрьмы, политиков повыпускают.
— Нет, не верю я, — отвечала Ольга.
А Марфа утешала ее умно, тонко, по-женски; и иногда Ольге казалось, что сбудется по Марфиным словам. Но большей частью не надеждой, а тоской жила Ольга.
В середине декабря установилась морозная, ясная погода. Снегу в этом году выпало мало, дули сильные холодные ветры, но все же веселей стало, когда на синем ясном небе светило зимнее солнце, а глинистая земля смерзлась, успокоилась, перестала хватать за ноги.
Подошло рождество. Ольга двадцать второго еще закончила работу в городе и начала готовиться к празднику: побелила стены, помыла горячей водой и выскоблила ножом табуреты и стол, очистила от копоти и нагара печные чугуны и кастрюли, постелила на кровать белое пикейное одеяло, а на подушки надела чистые ситцевые наволоки.