Каждый год в 1950-е, в период между Рождеством и Новым годом, Астрид Линдгрен подводила итоги в черных или коричневых записных книжечках, которые когда-то называла «военным дневником», – их уже накопилось пятнадцать. Она писала не только о подарках, не только о радостях и скорбях семьи Линдгрен в прошедшие двенадцать месяцев. Астрид начала пристально анализировать себя и свою новую женскую роль. Как идет ее жизнь без мужчины рядом? И сможет ли она оставаться одна, когда в один прекрасный день Карин вырастет, уедет из дома и двадцать пять лет семейной жизни уйдут без возврата? Эти мысли посещали ее ежегодно между Рождеством и Новым годом, и 1957 год не был исключением:
«Я хочу попытаться больше не бояться… настоящее несчастье – страх перед всем и вся. Поэтому пусть жизнь приносит то, что приносит, а мне хватит сил принять то, что она принесет».
В ноябре 1952 г. Астрид написала матери: «В воскресенье вечером после отъезда Гунвор мы с Карин пошли на кладбище Норра, зажгли свечу на могиле Стуре – был День всех святых. Почти на всех могилах горели свечи, они так красиво светились в темноте. Да, мама, можешь не сомневаться, что я проглядываю ВСЕ некрологи, чтобы посмотреть, сколько лет было умершему. Я как будто хочу убедиться, что не только жизнь Стуре оборвалась до времени, – и поистине это так, многие жизни, многие!» (Фотография: Частный архив / Saltkråkan)
В пятидесятые, до того как Карин вышла замуж за Карла-Улофа Нюмана, мать и дочь прожили вместе на Далагатан шесть лет. Карин Нюман ясно помнит последние годы в родном доме:
«У нас все не слишком изменилось. С экономической точки зрения совсем не изменилось, потому что Астрид зарабатывала достаточно. Мы могли сохранить за собой квартиру. Но жизнь Астрид постепенно менялась, она стала более открытой, стала больше общаться. Раньше ей приходилось считаться со Стуре, который хотел, чтобы она сидела дома и он мог бы увильнуть от общения с людьми. Ей нравилось, что я жила с ней несколько лет, пока не вышла замуж. Нам было хорошо вдвоем. А писать она могла, как и раньше».
Мио, мой Мио!
Когда Еву фон Цвайберг и Астрид Линдгрен в конце 1950-х пригласили для участия в книге «Дружеская критика», посвященной профессору литературы Улле Хольмбергу и состоявшей из нескольких бесед шведских литературных критиков со шведскими писателями о каком-нибудь из их произведений, они выбрали роман «Мио, мой Мио!». Цвайберг задала Линдгрен следующий вопрос:
«Мне бы хотелось знать, как Астрид Линдгрен, такой быстрой, находчивой Астрид Линдгрен, которую знают все радиослушатели, у которой столько братьев и сестер, – как ей удалось с таким пониманием изобразить мир одинокого ребенка».
Линдгрен ответила честно – и осторожно. Объяснила, что в образах одиноких детей, возможно, отразилась неосознанная тоска писателя по утраченному раю детства и тесной связи с природой. Кроме того, ей хотелось, чтобы читатель сам интерпретировал книгу. «Откуда мне знать?» – сказала Астрид.
«Мио, мой Мио!» действительно допускает разные толкования. Если избрать биографический ракурс, можно объяснить особое «проживание» писателем одиночества Буссе тем, что «Мио, мой Мио!» был написан на волне скорби. Тем, что за рассказом о мечте Буссе найти отца скрывается драма чувств, в одиночестве и тоске мальчика отражается личная утрата взрослого человека.
Ни одна другая книга Линдгрен не создает ощущения такой подавленности и клаустрофобии. Едва Буссе в его воображаемом мире впервые называют Принцем Мио и он с другом и оруженосцем Юм-Юмом отправляется в мрачное царство смерти, где правит рыцарь Като, в сказке начинают звучать слова «одинокий», «один», «черный», «мрак», «смерть» и «скорбь». Слова, которые с небольшими вариациями повторяются вновь и вновь, часто в одном и том же абзаце или фразе, – например, когда Мио видит озеро с заколдованными птицами перед жуткой крепостью рыцаря Като:
«Иной раз мне снятся глубокие черные воды, которые разверзаются предо мной. Но ни мне, ни другим людям, ни одному человеку в мире никогда и не снились такие черные воды, какие открылись моим глазам. То были самые угрюмые, самые страшные воды на свете. Озеро замыкали черные утесы. И птицы, несметное множество птиц кружило над мрачными водами. В темноте их не было видно, только слышались их крики. И печальнее этих криков мне слышать ничего не доводилось. О, как я жалел этих птиц! Казалось, будто они зовут на помощь, будто они в отчаянии плачут».
Если подсчитать, сколько раз писатель использует слова «черный» и «мрачный», на шестидесяти страницах, посвященных пребыванию Мио и Юм-Юма среди словно бы одухотворенных скал Чужедальней страны, то окажется, что количество этих слов доходит почти до сотни, а слова «одинокий» и «один», «смерть» и «скорбь» в сумме звучат больше пятидесяти раз. Ни одно другое слово в романе не повторяется так часто. Хватка вокруг горла читателя все сильнее, сильнее и ощущение клаустрофобии, столь характерное для многих сцен сказки. Но скорбное, суггестивное течение в языке романа выражается не только в этих повторах. Еще один инструмент воздействия на читателя – заклинание, произносимое Юм-Юмом, когда мальчики нуждаются в чуде. На пути к последней битве с рыцарем Като оно повторяется восемь раз – и каждый раз меняется в зависимости от испытания, с которым сталкиваются маленькие герои. Постоянный, повторяющийся элемент заклятий – заключительная формула: «Если бы мы не были так малы и беззащитны». Эти слова – своеобразный припев, они подчеркивают, как незначителен человек в космическом масштабе. Когда рыцарь Като ловит Юм-Юма и Принца Мио и их приговаривают к заключению и медленному гниению, Юм-Юм произносит: «Эх, была бы смерть не так тяжка… а мы не так малы и беззащитны!» Именно этот вариант заклятия Юм-Юма так трудно представить в устах девятилетнего ребенка. Даже в фантастическом романе они больше подходят взрослому персонажу. Быть может, восемь этих заклинаний играли для Астрид Линдгрен особую роль в мощном потоке слов и картин, струившихся на бумагу весной 1954-го. В романе удивительно мало исправлений по сравнению с остальными ее книгами.
В 1945 году, во время размолвки со Стуре, Астрид записала в дневнике, что в работе над новой книгой находит спокойствие и опору: «Иногда я счастлива, иногда нет. Счастлива – в основном когда пишу». Творчество с самого начала, с 1944–1945 годов, было противовесом ее личным волнениям, меланхолии и страху. Стенографируя свои книги, она, по ее собственным словам, ощущала, что «недоступна всем скорбям». Но как раз в 1954 году, во время работы над «Мио, мой Мио!», творческий процесс не вытеснил скорбь. Совсем напротив. С первой главы, с сумрачной сцены в Стокгольме, и до мрачных фантастических пейзажей Чужедальней страны скорбь и настойчивое, болезненное чувство утраты доминируют в «Мио, мой Мио!». И даже в счастливом окончании романа, когда солнце наконец-то освещает погруженную во тьму вселенную, читателю не избежать печального напоминания:
«Только на верхушке самого высокого серебристого тополя в одиночестве сидела птица Горюн и пела. Я не знаю, о чем пела она теперь, когда все похищенные дети вернулись домой. Но у птицы Горюн, верно, всегда найдется о чем петь».
Большая черная птица сопровождает Мио бо́льшую часть пути, напоминая нам о том, что горе – такое же непременное условие жизни, как и радость. Горя никому не удается избежать. Желая объяснить это, Астрид Линдгрен прибегала к китайской пословице, которой утешала своих подавленных или скорбящих друзей – например, Эльсу Олениус в 1959 году: «Ты не запретишь птицам скорби виться над твоей головой, но ты можешь помешать им свить гнездо в твоих волосах».
Мио и Юм-Юм, окруженные жуткими и безликими черными дозорными рыцаря Като. Иллюстрация юной Илон Викланд, которая в надежде найти какую-то работу зимой 1953 г. обратилась к Астрид Линдгрен. Это стало началом плодотворного сотрудничества, длившегося тридцать лет. В каталоге выставки работ Викланд в Национальной галерее Осло в 1986 г. Линдгрен написала о том, чем обязана своему иллюстратору: «Твои работы помогли моим книгам найти своего читателя. Многие дети всю жизнь будут помнить созданные тобою картины – незабываемую часть их детства». (Иллюстрация Илон Викланд)
Вероятно, это Астрид Линдгрен и сделала весной 1954 года, начав работать над «Мио, мой Мио!»: позволила птице скорби виться над своей головой, следя за тем, чтобы птица не свила гнездо. Много мыслей, воспоминаний, ассоциаций и идей кружилось в голове у Астрид в те два весенних месяца, пока она писала книгу. Ей так мало нужно было, чтобы внезапно вспомнить о Стуре. Как в письме немецкой подруге, написанном в Вальпургиеву ночь 1954 года, где она рассказывала и об утрате мужа, и о работе над книгой, заполнившей бо́льшую часть ее жизни: