— Видите ли, успешный итог операции был бы уже сам по себе слишком хорош. И уж тем более был бы неправдоподобно хорош для нас. Именно поэтому, я считаю, нам следует приготовиться к большим трудностям.
— Знаете, Рудольф, — раздражённо отозвался Штернберг, — есть такое элементарное правило: чего от жизни ждёшь, то она тебе и преподносит.
— Вы хотите сказать, что восемьдесят миллионов наших соотечественников ждали поражения в этой войне?
— А вы не ищите одни и те же причины для бури на море и несварения желудка.
— Причина одна: дальше может быть только хуже. За десять лет Германия наработала себе такую карму, что расплачиваться теперь будет очень долго…
— Тьфу, да что вы несёте, Рудольф? Коллективная карма — что за бред? Что это за коммунистическая сансара?
— Это не бред, оберштурмбанфюрер. Карма отдельных лиц складывает карму сообщества, в рамках государства или в рамках целого мира.
— Вот пока такие нытики, как вы, Рудольф, будут трендеть о том, что у нас ничего не выйдет, у нас и впрямь ни черта не будет получаться, — зло сказал Штернберг и рванул на себя дверь. — Я вам приказываю верить в благополучный исход операции.
Кёрнер умолк, но физиономия его выражала упорное несогласие и готовность препираться хоть до утра. За время своего пребывания в «Аненэрбе» Кёрнер разработал собственную мистическую философскую систему, к постулатам которой с удовольствием прибегал в любой беседе. Человеческий мир являл собой, по его мнению, вселенский концлагерь, причём не в переносном, а в самом первоначальном смысле этого слова — закрытое место, куда помещаются вредоносные элементы с целью их изоляции и перевоспитания. Человеческое существо, изначально несовершенное и неразвитое, по кёрнеровским убеждениям, проходило череду земных воплощений в точности так, как заключённый обыкновенно переводится надзирателем с одной надрывающе-тяжёлой работы на другую. Для человечества, толкущегося на одном месте за космической колючей проволокой (можно изобразить её в виде Млечного Пути), по определению, не существовало никакого светлого будущего — ибо в концлагерях свет идёт лишь из топки печи. Но отдельный субъект всё же мог достичь просветления и «спастись» — до костей ободрав шкуру, возвыситься над толпой посредством полного осознания и принятия своего жалкого положения узника — и тогда неведомый космический лагерфюрер назначал его капо, а затем представлял некоему демиургу, невообразимому коменданту самой тёмной части Вселенной, и комендант выпускал счастливчика на свободу, в нирвану, — переводил на постоянное местожительство в лучшие миры — после чего продолжал хладнокровно наблюдать за скопищем заключённых, изводящих себя бессмысленной работой под строжайшим присмотром ангелов в фуражках и с нагайками. Всю эту чернейшую картину мироздания Кёрнер рисовал с мазохистским наслаждением. Штернберг порой сухо веселился над едким цинизмом кёрнеровской мифологии и забавлял себя предположением, что в каком-нибудь демократическом государстве вроде Соединённых Штатов Кёрнер вполне мог бы обзавестись массой поклонников и создать востребованную секту: адепты во всём полосатом ходили бы строем и проводили религиозные службы в бараках за колючкой…
Лёжа без сна в темноте своей комнаты, Штернберг пытался представить, какая именно из умозрительных справедливостей могла служить руководством для штурмбанфюрера Эдельмана. Эдельман — до чего издевательская, однако, фамилия. Сорвать операцию по спасению собственного отечества — eine edle Tat von einem edlen Mann, благородный поступок благородного человека, ничего не скажешь. Любопытно, что он теперь предпримет? Почему решился на это? Полный список сознательно культивируемых чувств различного долга Штернберг знал наперечёт, поскольку, твёрдо придерживаясь одного, позволял себе иногда вообразить, как бы повернулась его жизнь, если б он выбрал что-нибудь другое.
* * *
В последнее время раздвоенность преследовала его с упорством тени в иссушающе-солнечный день. Его воображение километрами пустой киноплёнки проматывало всё то многочисленное, что могло бы, но никогда не было содеяно. То и дело он отбрасывал от себя мысль о том, что где-то течёт другая жизнь — без ночного концлагеря бесконечных кошмаров, без одуряющих приступов невротической головной боли, без острой, как голод, пустоты, особенно навязчивой в часы бессонницы, — не эта ли пустота смотрела на него глазами фюрера в день награждения? Он был слишком горд и слишком брезглив, чтобы топить её в помоях буйного пьянства или разврата. Он предпочитал, хлестать вместо шнапса потоки слов, запивая их рюмкой-другой коньяка. Проще говоря, с некоторых пор Штернберг начал вести записки — хотя, как и прежде, с презрением относился к графоманским слабостям подобного рода. В часы бессонницы, когда шею начинало ломить от твёрдости слежавшейся подушки, он иногда доставал из чемодана — того самого, сключами, — чёрную тетрадь, о существовании которой не знал даже Франц, и укладывал строчку за строчкой своим каллиграфическим почерком, завершая каждый абзац глотком коньяка. Это была тетрадь оправданий. Оправдывая поступок за поступком, скрупулёзно нанизывая на строки все обстоятельства и необходимости, он сам себе давал на короткое время отпущение грехов. Но даже здесь не позволял себе быть искренним до конца. Он много писал о своих экспериментах, но никогда — об эксперименте под названием «Дана».
Ведь стоило только этому имени ненароком прозвучать в памяти, как сбивалось дыхание, и если не получалось сразу изгнать из мыслей упорно отзывавшееся эхо, то непрошеная горячая волна накрывала сердце: подобно тому, как маленькая девичья ладонь однажды бережно накрыла свежий шрам, прежде чем скользнуть дальше под рубашку.
Зато всё чаще и неизбежнее в записках всплывало имя Мёльдерса — словно утопленник из мутной воды. Штернберг суеверно тщился избегать его, но уже через пару абзацев бросался упоённо препарировать какую-нибудь памятную Мёльдерсову подлость. В чужой душе стервятник всегда умел находить самые тонкие струны потаённых страхов или сердечных привязанностей, чтобы звонко обрывать их одну за другой, наблюдая, как корчится от боли жертва, — или перерубить одним махом, чтобы сразу уничтожить врага. Бывший верховный оккультист прочно воцарился в этих записях и ядовито ухмылялся Штернбергу из-за частокола слов. И Штернберг, с гудящей от бессонницы головой, с коньячной горечью на губах, уходил в запой очередного самооправдания, твердя самому себе, что пишет не о собственной персоне и не о чернокнижнике Мёльдерсе, а о Зеркалах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});