Он увидел, как они лежат – на одном ложе, на старом, с торчащими пружинами, ободранном кошачьими когтями диване, валетом. Голова туда, голова сюда. У старикашки глаза закрыты – он спит круглым сморщенным личиком вверх, похрапывает. Она… он увидал ее русый затылок. Она лежала ничком, подложив под щеку согнутую в локте руку. Другая рука пряталась под вытертым до дыр верблюжьим жалким одеяльцем. Каска валялась около дивана – побитая пулями, с дырой в железном темени, старая, проржавевшая. Должно быть, когда начинались обстрелы, девочка ложилась и напяливала каску себе на голову. А старикашка ложился рядом с ней и бормотал свои зряшные, косноязычные монгольские молитвы.
– Анастасия!.. – придушенно позвал он. Она не шевельнулась.
Он подкрался к ней, стянул воровато ветхий лоскут одеяла. Она спала нагая, без одежд. Зачем? Старикан – еще мужик?.. Ей просто было жарко. Печь сильно натоплена, воздух горит, душно. Бечевочка нательного креста змеилась по спине, по позвонкам. Он взялся за веревку, обхватывавшую ее живот, и рванул резко. Сапфир выскользнул из-под Анастасииного ребра, гулко стукнулся о дощатый пол и покатился.
Девчонка вскочила с дивана, как и не спала. Ее лицо, ее тело мелькнуло перед ним, ее налившиеся груди – ого, старикан успел откормить ее, этапницу, доходягу. Она вырвала руку из-под одеяла, и, не успел он опомниться и осознать, что происходит, полоснула его по щеке – вдоль, поперек. Боль исторгла из него бешеный вопль. Что у нее в руке?!
В пальцах она зажала стекло. Осколок оконного стекла. Или фонарного – от разбитой лампы. Звон. Звон и хруст. И крик. И кровь, потоками, черными разводами льющаяся по перекошенному в крике лицу из раны в виде креста.
Вот она и покрестила его вдругорядь.
Он схватил ее за запястье железной рукой. Тут же выпустил – руку с зажатым в ней стеклом она стремглав занесла над его захватом. Старикашка продолжал спать. Ему снились хомонойа, счастье, любовь.
– Ты не уйдешь от меня, – прохрипел Исупов. – Ты сама придешь ко мне. Ведь я твой первый. Ведь тебе со мной…
Она плюнула ему в окровавленное, страшное лицо. Спрыгнула с дивана. Наступила босой ногой на камень, закатившийся в щель в полу.
«Только подойди попробуй, только подойди», – говорили ее из серых ставшие черными глаза: так расширились зрачки, заняв все озеро радужки.
Старик проснулся, закряхтел, заворочался. Разлепил щелки глаз. Поглядел на происходящее, лежа, из-под руки, как глядят на яркий огонь. Расклеил и губы – для хриплой, нелепой речи:
– А нимало не знай, милай, сто Зимняя Война насялася потомуси, в мине стреляй, а я важная полководеса, я Война знай холосо, умея стреляй, воин поход сильна выступай!.. В мине стреляй – рана зарастай – я солдата Война насинай… Так она, Война, и насинай… Так и насинай…
Под звездами никогда не накуришь. Хоть всю жизнь кури. Окурками была усеяна уже вся красная ночная земля у них под ногами. Что это я с тобой разговорился, Юргенс. Я простой солдат, Исупов, и зачем ты болтаешь со мной. У тебя свои друзьяки, офицеры есть. А я потом в переделку попал. Старикашка встал, ногой подпол открыл. Я в дыру улетел. Матерюсь. Стреляю вверх. Весь пол в хибаре продырявил. Вылез – никого нет. Я во зле все там порушил, погромил. Все в щепки разнес. Кровь долго останавливал. Носовым платком прижимал, обшлагами, выдернул из-за разбитого стекла вату, затыкал. Лилась, как заколдованная. Льет и льет. Как из ведра, а не из щеки. Нерв она мне, что ли, порезала какой, только меня перекосило, и я ни говорить, ни жрать еще долго не мог. Мог только курить. Так куревом и питался. Врач в лазарете хмыкал: больше вожжайтесь с бабами, полковник. Ужо они вас. Видишь, Юргенс, шрам плохо зарос. Коряво. И крест кривой. Вроде как андреевский. Мне с таким крестом из сухопутных войск на флот пора подаваться. Какой бы я был адмирал красивый. Как Колчак?.. Что ты. Бери выше. Кто сейчас в Ставке на Охотском море?.. То-то. Такой масштаб.
Что было после?.. А разве что-то было?.. Ну да, было. Как же не было. Китайская засада. Под боком у меня капитан Серебряков. Нас вместе и связали. Расстреливать не стали. Кто ж таких нашпигованных сведеньями, как колбаса – салом, «языков» убивает. Пытали – это да. Тебя ведь, Юргенс, не пытали. Есть болевой порог у человека. Он у каждого свой. Если тебе выкрутить руку, ты, может, и не заорешь. И тайну не выдашь. А я… стыд, но я боли боюсь. Смертельно боюсь боли. Уж лучше смерть. Нас в змеиную яму сбросили. И собаки лают вокруг, собаки. Сам видишь, Юргенс, сколько собак на Войне. Собаки на Войне нужны. И солдатам, и офицерью. И ездовые – на Севере, когда снега все вокруг укроют, ничего в мире нет, кроме снегов. И почтовые. И санитары. И повозки с орудьями тянуть, когда лошади падут или корму им не станет. Собаки по краю ямы рассядутся, сперва полают, потом морды поднимут и на степную раскосую Луну воют. Воют, душу вынимают, – а кругом снег, китайская лютая степь, ветер насквозь, через ребра в небо свистит. И мы в яме. И змеи с нами. Одна укусила Серебрякова. Он хворал. Жар поднялся… он метался, бредил. Я отсосал ему кровь из ранки. Отплевал яд. Я плевал, собаки выли. Ихний, китайский солдатик-надзиратель наверху, с собаками, сидит, верующий такой был, сильно верующий, все время тамошние мантры читал, вынимал из кармана медную статуэточку божества и разговаривал с ним. А я… вырыл ногтями такие углубленья в стенах… чтобы змеи не допрыгнули, не доползли… и мы в них, в земляных вмятинах, спали. Серебряков хворал долго… Я научился змей прижимать рогатиной. Я мог бы работать хорошим змееловом. Тоже добыча денег. А мальчонка этот, китайский солдатик… ловкий такой!.. он нас жалел… однажды спустил нам туда, в яму, четырехгранные ножи, чтоб мы ими змей поубивали, и мы дрались, да, Юргенс, дрались со змеями, – человек всегда дерется со змеями… Человек дерется с самим собой, Исупов. И с Дьяволом внутри себя. Э, все сказки! Человек просто дерется, и все. Мужик не может не драться. Мужику драться на роду написано. Это – в крови.
И что ты думаешь?.. Эта бестия приволоклась. Появилась – не запылилась. Ночь, холод, гимнастерка от мороза не защищает; нас до костей пробирает, трясет. И хруст под чьими-то шагами. И собаки сначала залаяли, как оглашенные, потом замолкли – будто онемели. И ее лицо над ямой. Волосы со щек свешиваются. Клянусь, Юргенс… дай еще закурить… я думал – ведьма. Призрак: вверху, над ямой, звезды горят ледяные, и в иглистых искрах созвездий – женское лицо, волосья вниз висят, мотаются на ветру. А метель поднялась!.. пурга… Что она с тем солдатиком, надсмотрщиком, сделала?.. где был он?.. мы знали, что, помимо солдатика, еще есть охрана… Она глядит в яму, молчит. Потом размахнулась и пакет вниз бросила. Я развернул бумажку… руки мои тряслись – эх и холодно было… а мы ж без рукавиц… Порошок. Там был яд… ядовитый порошок… из яда тех же змей и выделывали его китайцы… я спросил взглядом ее: яд?.. – и она мне ответила: яд, – и мы, развернув бумажку, поняли, что это яд, такой сильный запах исходил от него, несносимый, – это чтоб мы охрану оставшуюся отравили, и в запас оставили, ведь яд на Востоке – сам знаешь… как полотенце в дорожный чемодан для Западного человечка… Пошаталась еще она над нами на краю ямы. Поулыбалась нам. Все молча. Ничего не проронила. Только на прощанье провела по своей щеке пальцами – показала: крест. Помни крест. Помни меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});