И ее голова исчезла, как не бывало.
Вы выбрались из ямы?..
А ты как считаешь. Ведь и четырехгранные ножи у нас тоже пазуху холодили. Не забывай об этом.
Молчанье и рассвет. В беспощадном свете утра он видит морщинки под глазами спящей Воспителлы, трогает их кончиками пальцев.
– Спи, моя радость, усни, – бормочет он, улыбается. – Ты богата, как Палома Пикассо, но спаленка у тебя все равно бедняцкая, как у всех у нас, у бедных россиян – ты так сызмальства привыкла, человек живет хорошо в том пространстве, к коему сызмальства привык. И квартира у тебя – коммуналка, как у тысяч, у миллионов в Армагеддоне, во всей безумной России. А там, в гостиной… гости гудят, как мухи в кулаке. Ждут… Ну, спи ты, спи. – Вздох сотряс его всего, до основанья. – Спи. Мы свидимся… там. В ночной стране. В ночном небесном городе, любимом, диком моем. – Уродливо сморщившись, он бесслезно заплакал, зарываясь лицом в ее плечо, целуя ее грудь, живот. – Я не заставлю твоих гостей долго ждать. Это игра. Есть условья игры. И есть железные правила игры. Неотвратимые. Что бы там ни было. Человек всегда ищет лазейку. А х…й тебе, человек. Нет тебе лазейки. Нет.
Он резко оторвался от теплого, сладко спящего женского тела. Встал. Как слепой, наощупь, шатаясь, побрел в ванную комнату. Долго искал в коммунальном, темном, узком коридоре, похожем на ущелье; искал, совался в разные двери, толкнул дверь сортира, отшатнулся, пошел обратно в спальню, будто передумал, – нет, ты трус, Лех, трус и только; опять повернулся, нашел ванную, тяжело ввалился в нее. Огляделся, зажег свет. Захрипел:
– О!.. Гляди-ка. Как у меня. Совсем как у меня. Я в такой же квартирешке в Армагеддоне жил когда-то… и ванная у меня была точно такая же… Палома… мать твою!..
Презрительно насвистывая сквозь зубы модную песенку, он придирчиво оглядел длинные битые оконные стекла вдоль залитых ржавыми потеками стен, картонную магазинную тару, посылочные ящики, скрученный электропровод, гигантский, как мертвая анаконда, – а вот и неизменные пустые винные, водочные бутылки всех армагеддонских коммуналок, очень это кстати. А вот и ванна. Он закинул ногу, оказался мигом в ванне – он же был весь голый, из постели женской прыг, ему и карты в руки. Шумно пустил душ. Затряс головой, отфыркивая бьющую в лицо воду. Нашарил на полу пустую бутыль из-под «Наполеона», разбил ее о край ванны, выбрал из осколков дотошно самый острый – и деловито, быстро, совсем буднично, даже поспешно, будто совершая обыденную и порядком поднадоевшую работу, разрезал себе вены на запястьях.
– Ух ты, кровушка моя красная, прекрасная, – пробормотал. – Кровушка, до свиданья, резус-фактор отрицательный, идеальный я жених… был. Чао, бамбино. На Войне не убили… не сдох… во всякие переделки попадал. А тут… что ж ты, Лех… Юргенс… – Его настоящее имя хлестнуло его по ушам, он закрыл ладонями лицо. Темная кровь медленно сползала по запястьям, капала в воду. – Что ж это я… какой слабак стал. Что ж это мне себя… – он поднял к потолку голову, как воющая собака поднимает к небу, – жалко.
Он откинулся головой на край желтой, ржавой, пахнущей мочой и коньяком ванны. Как Жан-Поль Марат, смешно и глупо. Опустил руки в воду. Поднялся. Выпрямился, как школьник за партой. Так сидел – и глядел очень внимательно, бесповоротно глядел, как живая кровь медленно вытекает из жил.
Дурень. Ты ж еще не мучился. Твои люди, рядом с тобой, погибают: в тюрьмах. В этапах. На фронтах. От пыток. От побоев. От взрывов. От голода. А Армагеддон погибает от роскошества. И все погибают. И ты уже не чувствуешь вкуса жизни. Ты зачем захотел сам умереть, скажи?!
Разве ты сам себе жизнь свою дал?!
Игра. В какую игру ты играешь, человек с двумя именами.
– Клеопатра, твою мать, – прошептал он.
За дверью ванной послышался шорох, стук.
Ломать щеколду не надо – он не закрылся изнутри. Забыл.
Это она. Она почуяла неладное. Она прибежала в роскошной, вышитой жемчугами ночной рубахе, босая, простоволосая. Вмяла пятерню в готовый к крику рот.
Схватила с бельевой веревки газовый, легкий, прозрачный – сохнущий после стирки – парижский шарф, разорвала его, закрутила из обрывков ткани жгуты, быстро и зло, как сестра из медсанбата, перехватила ему жгутами кровоточащие запястья. Она все делала так быстро, точно и умело, и он подумал: вот неоценимая сестра милосердья на Войне, вот кого надо на передовую, а она здесь, в Армагеддоне, сидит, помады изобретает, отправляет в Париж, в Канаду, в Америку. А ее дело – спасать людей. Шрам улыбки разрезал старые нащечные шрамы.
– Ты дурак?
– Да, дурак.
– Нет, ты скажи, ты совсем дурак?
– Как видишь.
Она крепко завязала перекрученные жгуты, перегрызла нитки зубами. Ее глаза сделались по плошке, в пол-лица. Вся она дрожала крупной, звериной дрожью. Он чувствовал жар ее тела под длинной, умопомрачительной кружевной рубахой.
– Ну да, да, ты настоящий дурак, ты дурак совсем. Полностью дурак.
– Ну, ты убедилась.
Она закинула голову. Здесь, в ванной, лампа под потолком тоже голая, как и в комнатах, допросная, военная. Здесь, в Армагеддоне, своя Война. Здесь идет она: в ванных, в сортирах… на заплеванных лестничных клетках; на широких бешеных площадях.
– Тогда я себе тоже порежу. Чтоб мы были с тобой не только как муж и жена, но и как брат и сестра.
Она взяла с полу осколок и резко, сильно провела им по своим запястьям; фонтаном, будто испугавшись неженского натиска, брызнула кровь, и Воспителла наклонилась, переплела, смешала их кровавые руки, и глядела во все глаза на четыре красные руки, и хохотала, стоя в ночной царской, заляпанной кровью рубашке над ним, голым, беспомощным, распростертым в ванне, и плакала-заливалась, и опять неостановимо, долго, заливисто хохотала. Хохотала. Хохотала.
Они потом долго лежали на ее огромном ложе и хохотали оба.
Она целовала его окровавленные руки, он – ее.
Он напрочь забыл о человеке, с которым была назначена здесь, у госпожи Ленской на вечеринке, встреча. Был ли среди гостей человек? Возможно. Да, скорей всего, он затесался меж лысых голов, обнаженных спин. Да, вероятно, он глядел по сторонам, пытаясь разыскать в карнавальной толпе Леха. И, может, он его разыскал: узнал по шрамам. А он его не узнал. Как выгодно иметь на роже шрамы. Хороший створный знак: как на реке, чтоб капитан не сбился с фарватера.
Воспителла принесла вина, и они выпили: за Клеопатру. Больше никогда не будешь так играть?.. Зарока не дам. Знаешь, есть клятва игрока. Или божба пьяницы. Больше ни одной рюмки!.. Давай тогда еще по одной. Это мое домашнее вино. Как – домашнее?.. а вот же на этикетке написано – «Арманьяк»… Блеф. Я сама делаю вино. И обманываю гостей. Я хороший винодел. Моя названая бабка была родом из Крыма, из Массандры. Там умеют заниматься давленым виноградом. Боюсь, что ее предки были греки. Она знала такие винные секреты… А больше ты ничего не боишься?.. Боюсь. Теперь я боюсь тебя потерять.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});