Среди памятников древнерусской агиографии, созданных в домонгольский период, можно назвать также «Житие Антония Печерского», «Житие Варлаама Хутынского», «Житие Леонтия Ростовского», «Житие Евфросинии Полоцкой» и др. В них чувствуется неопытность авторов в агиографическом жанре, с лихвой компенсируемая искренней и преданной любовью к своему герою. Например, в «Житии Леонтия Ростовского» повествуется о восстании язычников 1071 г. в Ростове Великом, называются имена ростовских епископов Феодора, Илариона, Исайи.[318] В «Житии Ефрема Новоторжского» большое место занимает рассказ о его службе ростовскому князю Борису в качестве конюшего боярина, об убийстве Бориса, а вместе с ним и брата Ефрема Георгия в 1015 г., об уходе Ефрема на север в Новый Торг и создании там странноприимного дома, а затем через 12 лет подвига странноприимства принятии иночества и строительстве монастыря, посвященного князьям-мученикам Борису и Глебу.[319] Столь же богато подробностями и «Житие Евфросинии Полоцкой», внучки полоцкого князя Всеслава Брячиславича, ушедшей в монастырь в 12-летнем возрасте, основавшей два монастыря (мужской и женский), совершившей паломничество в Иерусалим в 1173 г. и умершей там.[320]
Таким образом, далеко не сразу в русскую агиографию внедряется византийская риторическая житийная структура, состоящая из обязательного вступления, собственно жития святого и заключительной похвалы. Русские авторы в рассматриваемое время делают акцент на реальных жизненных обстоятельствах местных святых, особенно на их миссионерской деятельности и строительстве новых монастырей. Мало места отводится в них и посмертным чудесам святых, что являлось неотъемлемой частью переводных произведений этого жанра. Утверждение и победа христианства – вот стержневая тема житийной литературы того времени.
О распространенности и читаемости житийной литературы свидетельствует огромное число списков отдельных житий, сохранившихся до наших дней (порой до 200 и более), а также количество редакций одного и того же памятника, переделках и поновлениях его. Например, «Житие Варлаама Хутынского» насчитывает 10 редакций, созданных на протяжении XIII–XVIII вв.[321] Уже в конце XII столетия создается русская версия Синаксаря, собрания житий, названного в русском варианте по первому слову этого памятника «Прологом». В него вошли жития Бориса и Глеба, Феодосия Печерского, Владимира, Ольги, Антония и Исаакия Печерских, Леонтия Ростовского, сказание о пришествии апостола Андрея на Русь, слово на праздник Покрова и многие другие. Древнерусский Пролог на многие столетия стал любимой книгой для церковного и домашнего чтения, он известен примерно в трех тысячах рукописях (1-й и 2-й прозаических и «стишной» редакций).[322] Отличительной особенностью русского Пролога от греческого Синаксаря является прибавление к житиям массы кратких и занимательных рассказов и поучений, отрывков из «Повести о Варлааме и Иоасафе», притч, слов Иоанна Златоуста, Ефрема Сирина и мн. др. В этих прибавлениях проявилась все та же тяга древнерусских книжников к излюбленному типу книги – сборнику. На наш взгляд, совершенно закономерно и то, что Пролог, будучи сборником преимущественно житийного характера, стал главной четьей книгой Древней Руси, да и не только Древней, сохраняя особую привлекательность для народной среды вплоть до XX в.
Вокруг агиографии и под ее сильным влиянием формируются и другие жанры литературы эпохи «Души»: повести, сказания, истории, чтения, слова, поучения и т. п. При ближайшем рассмотрении ядром любого из них оказывается именно житие, не обязательно святого или праведника, но и князя-воина, сражающегося за веру (так называемые воинские повести), и рядового монаха, испытывающего колебания и соблазняемого бесами (Киево-Печерский Патерик), и иконописца или книгописца, совершающего «угождение Богу» своим творчеством. Все они представляют собой историю жизни той или иной души, начиная с земного существования и кончая жизнью вечной на небесах. Совершенно органично вместилищем всех разновидностей этого единого в общем-то историко-житийного жанра становятся не только Прологи, Четьи-Минеи, церковно-учительные сборники, но и летописи как наиболее емкая форма повествования. Отсюда же и сами летописи превращаются в историю не только жизни видимой, но и невидимой жизни души во всех ее проявлениях.
Душеполезность определяла круг чтения человека домонгольской Руси. Из «Списков отреченных книг», пришедших из Византии, древнерусские книжники узнавали о запрещенных церковью апокрифах и неканонической литературе. Первый такой список дан уже в «Изборнике 1073 г.» и насчитывает 29 произведений, из которых, по подсчетам ученых, только 9 были известны на Руси вплоть до середины XVII века («Заветы 12 патриархов», «Исаино видение», «Обхождения апостольские», «Павлово откровение» и др.).[323] Первый русский индекс запрещенных книг был составлен не ранее XIV столетия, и в него вошли уже помимо апокрифов и еретические сочинения, и некие языческие «Чаровники», «Волховники», «Колядники» и пр.
Естественно, что в этих условиях старые языческие жанры словесного творчества (плачи, похвалы, заговоры, песни и пр.) были востребованы новой культурой лишь частично. Они продолжали существовать в устной форме и звучать на пирах, поминках, в колядках и русалиях, в хороводах и при гаданиях, в «играниях и плесканиях» языческих праздников и т. д. Отголоски их дальнейшего существования сохранили и позднейшие записи фольклора, и летописные данные, и берестяные грамоты. Так, уже упоминались новгородская берестяная грамота со словами заговора от лихорадки («трясовицы»), летописные проклятия в адрес «притекающих на игрища бесовские» и другие свидетельства. Православная церковь отвергала язычество и в целом, и любые его проявления по отдельности где бы то ни было. Как следствие этого следует расценивать почти полное отсутствие в Древней Руси круглой скульптуры, напоминавшей современникам идолов далеко не преодоленного язычества. И именно потому, что язычество было живо в народе и продолжало существовать, скульптура была фактически под запретом, чтобы не напоминала и не ассоциировалась со сброшенными в воду, разрубленными на части или сожженными языческими идолами. Очень скоро идолы попали в разряд представителей бесовского мира. Языческий ритуал стал именоваться «бесовскими игрищами», волхвы начали ассоциироваться с одержимыми бесами и колдующими с их помощью, а люди, уклоняющиеся от христианства в язычество, объявлялись уловленными врагом человечества дьяволом в свои сети. Тем не менее в культуре рассматриваемого – переходного – периода встречаются произведения, выпадающие из круга душеполезного чтения, светские по содержанию, с элементами языческих представлений и языческие по жанру, широко использующие народные пословицы и поговорки, рифмованную речь и пр. К таковым относятся прежде всего «Слово о полку Игореве» и «Моление Даниила Заточника».
Нет более известного и более спорного памятника в древнерусской литературе, чем «Слово о полку Игореве». Споры о подлинности этого произведения, его авторах, о многочисленных «темных местах» занимают исследователей на протяжении вот уже более двух столетий после его открытия в 1792 г. графом А. И. Мусиным-Пушкиным и публикации в 1800 г. Не вдаваясь в перипетии этих споров, присоединяемся к точке зрения А. А. Зализняка: «Темная история находки памятника остается. Темные места в тексте остаются. Слова спорного происхождения остаются. Озадачивающие литературоведов литературные особенности остаются. ...Просто мы увидели, как мало шансов, несмотря на эти все подозрительные обстоятельства, оказалось у той прямолинейной, родившейся из надежды развязать все узлы одним ударом, гипотезы, что перед нами продукт изобретательности человека XVIII века».[324]
Вероятно, «Слово» было создано вскоре после неудачного похода Игоря Святославича на половцев в 1185 г. и написано специально для исполнения на княжеских пирах и дружинных сборищах. Этим объясняется, в частности, близость «Слова» к фольклору. Вызывает вопросы многократное использование в «Слове» языческих образов: неоднократно упоминаются божества (Велес, Дажьбог, Стрибог и др.), органично вписаны в канву повествования тотемные представления, оборотничество, вещие сны и т. п. Трудно примирить все это с существовавшей в то время нетерпимостью к пережиткам язычества, с преследованием языческих обрядов и верований в официальной культуре. Наличие языческой образности лишний раз подтверждает, что язычество было живо и полнокровно существовало не только в народной среде, но также в боярских и княжеских покоях, на княжеских пирах и забавах.