А другой прибавил: «Он сейчас очень огорчен и поэтому особенно сдержан и неприступен. Ведь его послали на безнадежное предприятие. Что он мог сделать? Умереть? Спросите Эмму (переводчица Горева), сколько раз он был на волосок от смерти, сам он не расскажет». И тогда я вспоминал рассказы испанских офицеров о том, как под Мадридом в самые тяжелые минуты на фронте появлялся человек в светлом летнем пальто, с цветком в петлице, как никто сперва не принимал его за военного, как он шел туда, где было страшнее всего, никогда не ложился на землю («как будто пальто жалел»), как всегда вовремя и очень вежливо давал советы («А не поступить ли так? А не пора ли окапываться? А что, если бы вы сейчас бросили людей вперед, ведь фашисты побегут, они этого не ждут?»); и совет воспринимался как приказ, настолько он бывал убедителен и настойчив; а Горев после разрыва снаряда отряхивал пальто и нюхал свой цветок. «И удивительно, — восторгался испанец, — сперва солдаты смотрели на него неприязненно, а потом это им ужасно нравилось. Я отдавал приказ, а меня одобрительно спрашивали: «Это русский велел?»
2
Семнадцатилетний еврей из маленького городка стал коммунистом в дни Октября. В гражданскую войну он был назначен комиссаром казачьего полка. Он не владел оружием и не умел ездить верхом. О том, как отнеслись к нему казаки, он сказал мне: «Это все есть у Бабеля». Он решил завоевать признание любой ценой. В первом же бою, отчаянно шпоря коня и нелепо размахивая шашкой, он помчался вперед. Ему казалось, что он опередил всех. Но каждый раз, когда он пытался достать шашкой врага, тот неизменно исчезал из его глаз, а конь без всадника уносился. И только когда бой кончился, казаки ему объяснили, что они разгадали его решение и, зная, что в бою неумелый воин обречен, скакали рядом с ним и пиками снимали с коней тех, на кого он бросался. Храбрость была доказана, остальное оказалось легким.
Не все любили его в Испании: он бывал резок, хотя умел быть и дипломатом, он считал нужным всегда говорить правду. Порой, не обращая внимания на звание и иерархию, он отчитывал и наших, и интеровцев, и испанцев так, что они не находили возражений. Он был нежен с солдатами и становился все официальнее по мере повышения чина собеседника. Как-то Залка ласково упрекнул его: «Совсем забыл нас, товарищ Лоти», Он ответил: «Слушай, Матэ, тебя и всех вас я никогда не смогу забыть, а не езжу к вам потому, что хочу, чтобы вы как можно скорее стали вчерашним днем». И объяснил, видя недоумение на лице Залки: «Надо создавать испанскую армию. Вас все меньше. Вы не можете выиграть войну. Чем скорее вы будете не нужны, тем лучше».
Некоторые советники с удовольствием брали советских журналистов на фронт. Лоти — никогда. «Не хватало мне еще за вас отвечать! Довольно я с переводчицами намучился». Даже встречая меня на фронте случайно, он ворчал: «Опять притащились? И что вам тут интересно?»
Однажды, вернувшись с фронта, он зашел ко мне.
— Вчера вечером шофер забыл спросить пароль в штабе. Спохватился уже ночью. Не возвращаться же. В горах останавливает нас крестьянин. Закутан в одеяло, охотничье ружье за спиной. «Пароль?» Шофер объясняет, как было дело. «Кого везешь?» — «Русского товарища». Крестьянин обходит машину спереди, открывает дверцу, смотрит на меня, протягивает руку, пожимает мою, потом тем же путем возвращается к шоферу и говорит ему: «Сегодня пароль: «Вместе с Советским Союзом мы непобедимы». Поезжай!» Я говорю шоферу: «И этого пароля ты не знал! В какое же положение ты меня поставил!» А потом подумал: «Дело не в словах, а в символе. Наша страна — символ для неграмотного крестьянина». Это ведь…
Он оборвал себя и рассмеялся:
— С вами поэтом станешь…
То, что он знал всех наших советников, не удивительно: он служил в РККА почти с ее основания. Но он успел изучить и испанских военных. Когда он говорил: этот справится, а этот не справится, — его предвидение было точным, хотя чаще всего предвидением Сивиллы: ее ведь не слушали. Перед одним из больших сражений он, морща лоб от досады, сказал про начальника штаба испанской армии генерала Рохо, которого хорошо знал по Мадриду: «Понимаете, это замечательный кабинетный военный. А на фронте он — шахматист: ему нужно время на обдумывание хода. А если противник времени не дает? Командующий не имеет права попадать в цейтнот».
В штабе мадридской обороны кадровый майор Рохо, военный-теоретик, не занимал выдающегося поста. Его поддержали наши советники, среди которых был и Лоти, потому что генерал Миаха по полной неспособности никаких решений принимать не мог. Правительство все повышало и повышало Рохо. Это был идеальный начальник генерального штаба. Но ему стали поручать командование операциями.
Лоти хорошо знал мировую литературу, часто цитировал стихи. Он знал несколько языков. Когда он уезжал из Испании, я спросил его, какой подарок может доставить удовольствие его жене. Он ответил: «Испанского она не знает. Может быть, стихи какого-нибудь французского поэта, она их очень любит». Но к писателям он относился с еще большей настороженностью, чем к журналистам. «Писателей надо беречь. Мне жалко, что Залка и Ренн — солдаты. Но писатели должны быть настоящие. А среди вашего брата столько шушеры…» «Писатели к тебе приехали, их и угощай», — сказал он Залке в ответ на настойчивое предложение хотя бы пообедать вместе.
Когда рано утром в Валенсии мне принесли газеты и я прочел про процесс Тухачевского, я бросился к Лоти и постучал в дверь. Вместо обычного «войдите» я впервые услышал: «Кто там?» Я назвался, дверь открылась, Лоти посмотрел на меня и, еще не впуская, спросил кого-то, кто был в комнате:
— Это Савич; я думаю, ему можно?..
Он впустил меня и снова запер дверь. В номере сидели Ксанти и еще один из наших военных.
— Пришли сообщить? — с кривой улыбкой сказал Лоти. — А мы уже знаем.
Я видел этих людей в бою и в тяжелые минуты жизни. Никогда в их глазах и позах я не видел такой тоски.
Я