живописи, архитектуре, в мировой истории и археологии.
В Отечественную войну он стал генералом и Героем Советского Союза, а Лина была майором.
Может быть, эти недописанные портреты не удовлетворят читателя. Я не мог умолчать о людях, которые помогли мне в Испании лучше понять войну, испанский характер и душевный строй советского человека. И если я упоминаю о том, кем эти люди стали впоследствии, то потому, что так полюбившаяся им Испания (я порой встречаю их и знаю, как эта любовь победила время) была большим этапом на их пути: они учили и учились, они вызывали в испанцах и в самих себе все лучшее, они навсегда оставили в Испании кусок своего сердца.
4
В 1938 году я напечатал в «Известиях» рассказ летчика республиканской авиации Мануэля Рольдана. Тогда нельзя было сказать, что Рольдан — русский. Чтобы скрыть это, я выпустил из рассказа половину, а вторую переделал. Теперь я могу восстановить правду.
Госпиталь был переполнен. Рольдан лежал среди испанских офицеров и смертельно скучал. Может быть, поэтому он так долго и откровенно говорил со мной. Да и брал я у него интервью по предложению командования.
Он был похож на тысячи русских людей, с лицами, не бросающимися в глаза, «обыкновенными», на которых порой только одна черта выдает внутреннюю сущность человека. У Рольдана это были глаза, синие и мечтательные.
— Ну, что же тебе рассказывать? Всё? Много будет. Я буду про главное. Значит, так. Мальчонкой мечтал стать летчиком. Учился неровно, но как вспомню, что с плохими показателями не возьмут в авиацию, так нажимаю. Ну, летал. Благодарности имею. Отличником был. Недавно, а кажется — так давно. Вызвали меня, предложили: «Хочешь на ответственное задание?» Я говорю: «В Испанию?» Смеется начальство: «Там узнаешь». — «Конечно, хочу». — «Но помни: никому ни слова, даже жене. Всем говори: «На Дальний Восток». Прихожу домой, говорю жене: «Посылают на Восток». Она сразу: «В Испанию!» И в слезы. Я ей говорю, что это почетно, доверие, она отвечает: «Знаю, да уж очень далеко». А мы, понимаешь, ребенка ждем, первого, женаты недавно. «Так как же?» — спрашиваю. «Что как же? Сам уже согласился!» — «А если бы не согласился?» — «Я бы с тобой развелась».
Приехал, значит, сюда. Первый боевой вылет. Мне, как неопытному, приказано держаться в стороне, в бой не вступать. Поддерживать других и только добивать сбитых фашистов. Очень я обиделся за неопытность, у меня же благодарности. Не выполнил приказа. Прямо кинулся на фашистов. Сразу моей машине пробили крылья и бак. Удивительно, что самого не ранили. После боя эскадрилья уходит, а я отстаю. Просто плачу: увлекся, как мальчишка, и на́ тебе! — авария. Смотрю, еще двое наших начали отставать. Ну, думаю, не я один с аварией. А они решили меня защищать, помочь в случае чего. Фашисты, знаешь, так не поступают.
В следующий раз я уже по-настоящему воевал. Один наш загорелся — тот, кто тогда первый стал отставать вместе со мной. И тут перед самым моим носом «хейнкель» пикирует. Я за ним. Он пошел в боевой разворот. А я, как пьяный, понимаешь, дал по нему из всех четырех пулеметов. В себя пришел, когда он уже вонзился в землю. А в голове одна мысль: что с товарищем, что с товарищем? Спасся он. На парашюте.
Всего я шесть фашистов сбил. Тот «хейнкель» и еще пять «фиатов». Вот ты объясни мне: так я люблю машины — всегда смеялись надо мной: «Ты механик, а не летчик», а вот эти «хейнкели» и «фиаты» такие отвратительные, ну, просто видеть их не могу…
Сбили меня над Эбро. Нас было меньше, чем их. Как всегда. Я прикончил своего шестого, гнался за ним до самой земли, видел, как он упал и вспыхнул. А в это время у меня нижний пулемет заело. Высунулся посмотреть — надо мной «фиат». Про все забыл, пошел вверх. Вдруг рывок. Мотор оторвало, как ножом срезало. Надо прыгать, а внизу еще два «фиата». Обязательно подстрелят, они всегда за парашютистами охотятся.
Пустил машину листом и решил прыгать на пределе. Все оглядываюсь: где «фиаты»? Наконец один из наших набросился на них. По-моему, до земли оставалось метров сто, прыгать уже нельзя, парашют не раскроется. Но я все-таки прыгнул. Знаешь, я внизу увидел зеленые листочки на кустах. Честное слово, видел. Так мне к ним захотелось… Тут началось мое счастье. В момент прыжка — ветер. Машина в одну сторону, я — в другую. А то бы она меня раздавила. Еще полсекунды, опять счастье: парашют раскрылся у самой земли, ослабил удар. Сознание я все-таки, должно быть, потерял. Потом вижу: лежу я на земле, зеленые листочки могу рукой достать. Начинаю соображать. Ведь я бы разбиться должен, а вот лежу, все вижу, все слышу: небо вверху синее-синее, кузнечик прыгнул, листочки зашелестели. Может, внутреннее повреждение? Плюнул — крови нет. Почему же я лежу? Когда приземляешься, инстинктивно вскакиваешь, а я лежу. Посмотрел на ноги. Лежат на земле, как чужие, как брошенные. Дернулся — сразу острая боль. Значит, ноги сломал. Потом слышу тонкий-тонкий звук, вроде писка. Прислушался — ничего, перестал прислушиваться — опять. Еле понял, что это я сам стонал. А потом вдруг все забыл, одна только мысль: где я? Кружил, кружил над фронтом, а куда упал — к фашистам или к своим? Где Эбро? Не знаю. Если я у фашистов, надо стреляться. И ноги все равно потерял, зачем жить? А тут вижу: бегут ко мне какие-то военные. Вдруг — фашисты? Одеты ведь одинаково. Достал револьвер, — слава богу, трудно было достать, я на нем лежал, — поднес к виску… Прощай, Катя, расти ребенка!..
Говорят, что счастье и несчастье всегда серией приходят. Сзади подбежал кто-то, я его и не видел, вышиб у меня ногой револьвер, успел. Окружили меня, сердитые такие, кричат: «Аллемано? Итальяно?» Наши это были и решили, что я — фашист. Я подумал, что ответить, и говорю: «Републикано. Коммуниста». Если фашисты, скорей убьют. А они кинулись меня целовать. Я опять теряю сознание, они меня подняли, ну, как ребенка, понимаешь, кричат: «Русо, русо!» По выговору, наверно, догадались. И вот тут, понимаешь, не совладал я с собой, заплакал.
Врачи утешают, говорят, позвоночник сломан, это