С каким-то ватным чувством в животе, с отравленной идеей размноженья, я повалился на Фройляйн.
Она сопротивлялась и просила:
— Не надо.
Мой бедный член не кончил, а срыгнул. Его стошнило в первом проникновении.
— Только не в меня! — рванулась Фройляйн. — Ты что, уже?!
— Нет. — Я, выжатый, поднялся.
Фройляйн окунула в себя палец, потом неспешно и деловито поднесла к губам, лизнула:
— Ты кончил, не ври!
Мне предстало лицо моей Любви. Она облизывала палец в сперме. Мир поскользнулся, выпал из-под ног, как табурет, и закачался в висельной смертельной высоте. Вдруг наважденье кончилось, я понял — это только спектакль, призрачный кабуки, с украденной громоздкой и гротескной маской моей Любви. Нелепая актриса Фройляйн пробралась в гримерку и бездумно облачилась в Любовь. Я все понял. Но слишком было велико искусство, велика иллюзия реальности, я, как Пушкин, облил ее слезами. Потом без слез сказал: «Странно, я сегодня собирался сделать предложение…»
Я почти поверил в это, и остальные слова пошли легко: «Ты знаешь, я увидел Время, оно — туннель, статичный корпус шприца, в котором мы движемся, точнее, нас выталкивает поршень. Но эта внутренняя сторона, она — шероховата, и мы цепляемся за выступы, в надежде закрепиться. Неумолимый поршень продолжает нас выталкивать, а люди, по сути, как жевательные резинки, прилепившись к чему-нибудь, растягиваются на годы. Нам кажется, что мы остановили Время, ведь продолжаем осязать часть его, давно ушедшую. И этот обман длится до тех пор, пока не рвется связь. Тогда мы думаем, что оплакиваем человека, а на самом деле — безвозвратное Время, и жадно прилепляемся к чему-то новому… Странно, ты говорила о Москве, а я увидел тебя стоящей на перроне, и я смотрю из поезда, как ты под стук колес становишься далекой навсегда, все каменеешь, погружаясь в стены тоннеля Времени…»
Не лучший монолог. Но, уходя, я был уверен в скором результате. Для чистоты эксперимента остался на ночь у Алены, то есть исчез. Когда вернулся домой к обеду, в дверях торчала записка, зазубренный бумажный ломтик из блокнота. «Любовь моя, — писала Фройляйн, — Любовь моя…»
Я к ней пришел, мы постарались оба. Смущали принесенные не мной рыдающие розы, Фройляйн притащила в кровать кусочек торта, плоский и невкусный, чашку кофе.
— Я мечтаю уехать с тобой куда-нибудь, — задумалась, — на море.
— Ты не поверишь, я сейчас подумал об этом же, — песочный торт хрустел, как крымский берег — порода из песчаника с миндалем, — боюсь, что не получится.
— Хоть на неделю, милый.
Я представил мой птичий можжевеловый Судак, дорожку к морю через пансионат, вершины, шахматную крепость, моторки на айвазовских волнах, зонтики… И Фройляйн в шлепанцах и шортах, вареного креветочного цвета ноги, клубничный нос… Стоп! Никакого Крыма!.. А ночью палец в сперме.
Я сказал:
— Посмотрим.
Мы условились. Вначале Фройляйн вместе с мамой и младшим братом отправится в Алушту.
— Ты снимешь комнату, а я к тебе приеду, — находчиво сказала Фройляйн.
Когда-то, восемь лет назад, я приложил Судак, как медную монету, на юношеский битый лоб. От любовной шишки не осталось и следа. Саднящая тоска перебродила в радостную память. Пока я спрашивал себя, придирчиво и долго, позволено ли Фройляйн попасть в мою таинственную здравницу, она уехала в Алушту. И были оговоренные сроки нашей встречи.
А Крым дристал. Трещали, рушились и снова возводились карточные сортиры, дизентерия пряталась во всем: в арбузах, персиках, хурме и винограде. Ходили неопрятные татарки, бросая вызов санитарным нормам, по пляжу разносили инфекцию под видом чебуреков и плова, корзины с «похвалой» и «мастурбой». Ничто не изменилось: по-прежнему беззубым ртом пускало море слюни, и чайки голосили, как обманутые любовники.
До приезда Фройляйн оставалось три дня. В Крыму воруют время, подсовывают вместо полных суток полную тарелку абрикосов — только с обеда приляжешь, сонный и неловкий, и солнце вместе с желтым абрикосом катится под койку.
В придачу к сумкам Фройляйн привезла жестокое кишечное расстройство.
— Рагу, — сказала гневно, — мама дала в дорогу, я на стоянке три раза платила за туалет.
Я повел несчастную засранку домой. Фройляйн первым делом ворвалась в заветную фанерную кабинку. Я забросил все вещи в комнатку, блаженно улыбаясь — доехала. Минуту осмыслял, чему я радуюсь — солнечному ветру в занавесках или унавоженному счастью?
Она вошла, обмякшая большая нежность, улеглась и прошептала, раздвигая ноги:
— Как давно у меня не было мужчины!
Юг — кузница воспоминаний. Там любовь рождала амулеты, прикасаясь ко всему, что видит. Напрасно прятались в камнях куриные божки — их подобрали, мелкие коряги пытались быть похожими на хворост, но в них безжалостно угадывали очертанья ящериц и змеек и уносили на память, даже песни, эстрадные суповые наборы из костей и хрящиков, наполнялись смыслом.
Я не прощу Немецкой Проститутке совместный Крым, дорогу к Двум Монахам — глыбам, исполняющим желания, секретную долину Тавров, голоса, что заунывно звали всех отдыхающих отплыть за двадцать гривен на Тот Свет. Я не прощу. Мой лучший Крым засижен перелетной тварью, обращен в прах и экскременты.
Потом был пыльный, душный Симферополь, с бессмыслицей которого сравнится разве такой же удаленный от моря всегда ночной Джанкой — в сущности, не город, а пятиминутная платформа, где продаются персики и дыни.
На родине стояло предосеннее затишье, тополя понуро шли на панихиду по августу, и в этой траурной колонне я встретил Альбину. Мы могли сознательно друг друга не заметить, прикрывшись скорбью, но перед светлой памятью покойного подобная уловка казалась неоправданным кощунством.
— Привет, Альбина, ты куда пропала?!
— Это ты пропал.
Мы остановились, робко обменялись скупыми новостями, сорвалось еле слышное «звони». Из черной ямы глянул вычеркнутый год, похеренная дружба.
Вечером я набирал Альбинин новый номер.
— Как хорошо и грустно, Альбина. Ты меня простила?
— Я не обижалась.
— Вы расписались?
— Нет, в гражданском браке.
— Он кто?
— Мой бывший одноклассник…
— Скажи, пожалуйста…
— Я думала, ты с ней давно расстался.
— Напротив, вместе ездили на море.
— Тогда я ничего не понимаю. Моя подруга видела ее с Алешей на набережной в Алуште…
Вот сердце полетело под откос.
— Ты что-то путаешь, Альбина. Подруга, верно, говорила о прошлогоднем лете…
— Это что, имеет для тебя такое значение?
Взбешенный идиот в тайге ума с размаху хлопнул заячьим треухом оземь и прокричал в дупло столетней пихты: «Так я дойду до правды!»
Фройляйн встретила убитыми словами:
— Задержка, десятый день, — и поплелась уныло на диван.
Я умиленно глянул в синие обои под потолком — нет, там не близорукий фраер, а Бог, который видит все.
Я занял место у штурвала и уверенно повел беседу к кисельным берегам расплаты:
— Ну, десятый день, а я при чем здесь?
На горизонте показался черный флаг с мощами нерожденного младенца. Пират победно зарыдал в платок:
— Не могу так больше, ты каждый раз уходишь, а в постели остается твой запах!
Мне надоело играть. Брюхатый Флинт попятился. Его настигла первая пощечина.
— Скотина! Мразь! — высвистывали пальцы. Я удивлялся, какие они длинные, их можно заплести в косу. — Мне известно, с кем ты была в Алуште! Сука! Проститутка!
— Я не хотела! — извивалась Фройляйн. — Он приехал, говорил, что это наш последний шанс!
Я даже перестал ее стегать:
— Мерзавка! Блядь! Ты согласилась!
Фройляйн припала к моей карающей руке:
— Ударь еще! Сильнее! Как сладко терпеть боль от любимого!
— Паскуда! Тварь! — Я примерялся, куда отвесить звонкие шлепки.
— Ну что же ты, — постанывала Фройляйн, — ударь сюда, — она поспешно оголила зад, — ударь, не бойся!
Я недоумевал, как она сумела нарядить меня в шутовскую кожу с заклепками, а в руки дать игрушечную плеть. Мы отвратительно и скоро совокупились.
— Давай, давай, я твоя самка, — подвывала в подушку Фройляйн. Она была довольна. Роль из дешевой порноленты давалась ей без творческих усилий.
Надо мною надругались, использовали в непотребной сцене. Я встал с дивана и в замешательстве сказал:
— Я ухожу.
От наступившей тишины дрожало сердце, я шагнул к двери. И чуть не умер, когда голос Фройляйн позвал меня:
— Если ты уйдешь, я отравлюсь.
Я захлебнулся новою надеждою, взмолился:
— Отравись, прошу, так будет лучше всем, тебе же ничего не стоит, — и похолодел от страха — передумает. Проще простого уговорами спугнуть истерику, а вместе с нею желанье ядовитой смерти. — Ведь не отравишься, — сказал я, осторожно интригуя, — слаба, кишка тонка, не вышла рылом, не по сеньке шапка…