Он был одет по французской моде, с изящной простотой. В нем не замечалось ни малейшего желания отличаться от других, если не считать небольших изумрудных серег, которые, спускаясь из-под завитков его густых светлых волос, нависавших над лицом, придавали ему вид странный и дикий. Украшение это уже давно вышло из моды в венецианских провинциях, как и почти во всей цивилизованной Европе. Лотарио не отличался правильной красотой, но лицо его обладало очарованием необыкновенным. Большой рот, узкие, бледные губы, открывавшие зубы ослепительной белизны, презрительное, а порой суровое выражение лица в первую минуту отталкивали, но глаза, одновременно нежные и властные, повелительные и добрые, невольно внушали любовь и уважение, в особенности когда из них словно начинал струиться какой-то ласковый свет, красивший все его черты. Странен был лоб его, высокий и чистый: его прорезала глубокая, извилистая морщина, начертанная не годами, но неотступными мучительными думами. Обычно его лицо казалось серьезным и сумрачным; но никто не способен был так легко изгладить это первое неприятное впечатление — для этого ему достаточно было только приоткрыть веки и дать выход небесному огню, жившему в его глазах. Человек наблюдательный заметил бы в этом взгляде что-то непостижимое, нечто такое, что заставляло отнести его к высшим, нежели человек, существам. Для людей же обыкновенных взгляд этот казался, смотря по обстоятельствам, то ласковым, то высокомерным: чувствовалось, что он может быть страшным.
Антония недурно играла на фортепьяно, но застенчивость почти всегда мешала ей проявлять свое дарование перед многочисленными слушателями, Есть особый вид скромности — ее скромность была именно этого рода, — когда человек скрывает свои таланты, чтобы не нанести обиды людям посредственным, которые всюду составляют большинство, а быть может, и чтобы не вызвать со стороны меньшинства упрека в кажущемся самомнении. Она соглашалась играть публично, только уступая просьбам, которые приписывала просто любезности и полагала удовлетворить без труда, не вкладывая в это незначительное проявление взаимной вежливости всего своего дарования; она заметила даже, что те обязательные похвалы, которыми встречали ее игру, были ничуть не меньше, когда она передавала какой-нибудь пассаж, следуя единственно правилам фортепьянной техники, чем тогда, когда ею овладевало внезапное и счастливое вдохновение, приносившее ей внутреннюю удовлетворенность. Итак, уступая просьбам, она довольно спокойно села за фортепьяно, и пальцы ее, как всегда равнодушно, пробежали по клавишам, как вдруг взор ее, привлеченный отблеском зеркала, висевшего напротив, был поражен страшным видением. Лотарио стоял теперь за ее стулом, а так как фортепьяно, за которым она сидела, находилось на возвышении, казалось, одна только голова его возвышается над красной кашемировой шалью, брошенной ею на спинку стула. Разметавшиеся в беспорядке волосы, мрачная неподвижность печальных и суровых глаз таинственного юноши, тягостное раздумье, в которое, казалось, он был погружен, судорожное подергивание странной изогнутой линии, несомненно начертанной горем на бледном челе, — все это придавало его облику нечто страшное. Антония, пораженная, смущенная, испуганная, смотрела попеременно то на зеркало, то на пюпитр и вскоре перестала видеть и ноты, совершенно сливавшиеся в ее глазах, и окружавших ее слушателей. Бессознательно подменяя чувства, которые она должна была выразить в музыке, теми, что с такой внезапной силой овладели ею, она неожиданно стала импровизировать, и в музыке ее зазвучал столь неподдельный ужас, что все присутствующие содрогнулись, хотя и сочли его плодом причудливой фантазии. Кончив, она бросилась в объятия г-жи Альберти, которая отвела ее на место среди аплодисментов, смешанных с шепотом удивления и тревоги.
Лотарио следил за ней взглядом, пока она не села; затем он подошел к арфе, и смущение собравшихся тотчас же сменилось выражением любопытства и предвкушаемого удовольствия. Сама Антония, успокоенная и отвлеченная новым впечатлением, выражала нетерпеливое желание услышать Лотарио, и так как он, видимо, опасался, что она еще недостаточно пришла в себя, чтобы принять участие в остальных развлечениях вечера, она сочла нужным показать ему взглядом, что ей уже лучше. Проявление участия со стороны Лотарио ее очень тронуло; однако тот, еще более взволнованный ее вниманием, казалось совершенно переродился, в то время как Антония смотрела на него. Чело его прояснилось, глаза загорелись странным светом; улыбка, в которой сквозили следы умиления и предчувствие радости, придавала какую-то особую красоту его сурово сжатым губам. Проведя левой рукой по своим волнистым волосам, словно стараясь припомнить какой-то далекий мотив, а другой коснувшись струн арфы так легко, что они только едва дрогнули, он стал наигрывать прелюдию, без малейшего усилия извлекая из них мимолетные, но волшебные звуки, подобные некоей музыке духов; казалось, будто они тут же рассеиваются в воздухе.
— Горе тебе, — тихо запел он, — горе тебе, если ты растешь в тех лесах, где властвует Жан Сбогар!
— Это, — продолжал он, — знаменитая песня об анемоне, хорошо известная в Заре, новейшее произведение морлацкой поэзии.
Антония, глубоко взволнованная выбором этой песни и звуком голоса Лотарио, подвинулась ближе к г-же Альберти, которая, в свою очередь, была обеспокоена. Ей тоже припомнились этот мелодичный голос и место, где она слыхала его; но ведь это могло быть и случайным совпадением — далмацкое пение слишком просто, монотонно и однообразно, чтобы нельзя было спутать два схожих между собою голоса. Наконец, после минуты раздумья, Лотарио спел песню целиком, продолжая аккомпанировать себе этими особыми, еле слышными аккордами, которые руки его извлекали из арфы и торжественная мелодия которых так величественно сочеталась с его пением. Дойдя до припева старого морлака, он исполнил его с выражением такого скорбного сострадания, что тронул все сердца, в особенности же сердце Антонии, для которой этот припев был связан с тревожными и страшными воспоминаниями. Лотарио давно уже закончил свою песню, а последние слова ее и грозное имя Жана Сбогара все еще звучали в ее ушах.
VIII
Предавайтесь грезам, невинные создания! Покойтесь в сладком сне, пока чувства ваши скованы дремотой; скоро, увы, предстоит вам бодрствовать в тоске и томиться без сна.
Мильтон.
В числе предположений, возникавших одно за другим в уме г-жи Альберти после этого вечера, было одно, достаточно правдоподобное для того, чтобы поразить заурядное воображение, и в то же время не лишенное романического оттенка, которым всегда отличались все ее домыслы. Остальные ее догадки имели так мало оснований, что она не замедлила остановиться именно на этой, которая нравилась ей тем более, что льстила самому приятному и основному ее чувству — любви к Антонии. Ее беспрестанно занимала мысль о том, как устроить судьбу любимой сестры; она уже давно решила сделать все возможное, чтобы обеспечить ее счастье и подчинить все этой единственной цели. Огромное наследство, которое Антонии предстояло получить после смерти г-жи Альберти, неизбежно должно было возбудить алчность целой толпы искателей ее руки, а г-жа Альберти вовсе не хотела, чтобы судьба ее сестры зависела от какого-нибудь низкого человека, для которого любовь будет только ловким ходом, а брак — выгодной сделкой. Она приняла решение не выдавать замуж Антонию, прежде чем не убедится, что в сердце ее зародилось чувство, ибо была почти уверена, что сердце это, руководимое рассудком и опытом ее второй матери, не сможет сделать неверного выбора. Немало молодых людей с крупным состоянием или знатным именем уже домогались ее руки. Ни одному из них не удалось привлечь внимание Антонии, и г-жа Альберти, внимательно следившая за малейшими движениями этой чистой и бесхитростной души, ни разу не находила в ней тайн. Лотарио же, по-видимому, с первого взгляда произвел на нее глубокое впечатление, — ничем иным нельзя было объяснить странную сцену у фортепьяно. Да и сам он казался тогда взволнованным, смущенным не менее, чем она, и, как видно, был охвачен сильным чувством; и г-же Альберти пришло на ум, что если бы такой человек, снискавший всеобщее признание своим блестящим умом, многообразными талантами, приветливым и великодушным характером, благородством манер и безупречной нравственностью, мог стать мужем Антонии, — это было бы воплощением самой заветной ее мечты. Но кто же он такой, этот Лотарио, и как завязать столь серьезные отношения с незнакомцем, который, по уверению всех, так упорно старается окружить свою жизнь внушающей подозрение таинственностью? Вопрос этот, впрочем, недолго тревожил г-жу Альберти. Очень скоро она нашла объяснение и этой загадке, и ей удалось настолько убедительно связать это объяснение с первым своим предположением, что даже Антония, которая не на все смотрела глазами сестры, ничего не возразила в ответ. Правда, соображения сестры начинали занимать ее сердце, и ей хотелось, чтобы они подтвердились, но не потому, чтобы она испытывала к Лотарио ту нежную симпатию, которая говорит о потребности любви, то необъяснимое влечение, когда перестаешь быть самим собой, а живешь жизнью другого: нет, чувство, которое она испытывала, было пока иным, — то было скорее влечение покорной души, безвольность слабого создания, ищущего защиты, добровольное подчинение существа робкого и чувствительного человеку, внушающему доверие и уважение. Именно таким показался ей Лотарио; первый же взгляд молодого человека остановился на ней так властно, что ей показалось, будто с этого мгновения он получил какие-то права на нее.