— Ну что же, друзья!.. Не надо печалиться, а вы лучше поздравьте меня… Серьезно, я не шучу. Я выиграл 200 тысяч… Пойдемте-ка к Палкину[74], я хочу хорошенько вас угостить и даже кутнуть с вами по случаю этого барыша.
Журналисты, вероятно, думали, что я с ума сошел, и все выражали мне свое сочувствие.
— Мы вам глубоко сочувствуем, Иван Дмитриевич, в постигшем вас испытании.
— Да полно вам, милые друзья мои! Я ведь совсем не шучу. Я и на самом деле рад. Этот пожар будет способствовать нам к украшению, как говорил Грибоедов.
За отличной закуской у Палкина я объяснил журналистам мою мысль.
— Видите ли, мой лихой недруг думает, что, сжигая мои фабричные корпуса и мои машины, он губит то дело, которое эти машины делают, а выйдет-то как раз наоборот. Он ошибку в расчете сделал. Я бы дал еще 500 тысяч, чтобы меня сожгли. Не верите, думаете, шучу? Да, ей-богу же, не шучу. Ведь сообразите, какой шум пойдет теперь по Москве, да и по всей России. Злая рука мне добрую рекламу сделает. Публика разберет, в чем дело.
Если я — ядовитое семя в этой жизни, туда мне и дорога! А если я делал доброе дело, то Россия воздаст мне десятерицею за все, что они спалили. Верьте мне: на погорелом месте мы выстроим не один, а пять корпусов. Будем же благодарны за всякое испытание, которое посылает нам жизнь.
Через три дня я возвратился в Москву. Город еще не утих после революционной бури. На улицах еще не были убраны остатки баррикад, еще лежали спиленные телеграфные столбы и зияли дыры в витринах магазинов. Лавки еще не торговали, на перекрестках улиц стояли патрули с винтовками, и в стенах домов еще виднелись свежие раны от пуль. Вечером я направился к себе на Пятницкую и по дороге заехал к моему другу Васильеву, жившему недалеко от моей фабрики. Вместе мы пошли взглянуть на пожарище. От пятиэтажного громадного корпуса остались только обгорелые стены. Все потолки провалились и рухнули, погребая под обломками дорогие машины, мою гордость. Груда кирпичей, запах гари, железные балки и черные, безобразные стены — вот все, что осталось… Всего несколько дней назад здесь ключом кипела жизнь. Гудели машины, работали станки, и, как муравьи, копошились рабочие. А теперь… За чайком на квартире у Васильева мы оба всплакнули. Не о себе, а о том ненужном, слепом зле, которое ходит по людям.
Русскими руками здесь делалось большое русское дело, и русские же руки не оставили здесь камня на камне…
Керосин, пожарные, поджигающие факелами книги, и солдаты, не позволяющие тушить огонь.
Но правда ли все это? Можно ли утверждать, не боясь греха, что фабрика погибла от административного поджога? Но на суде, когда я искал премию со страхового общества, поджог был установлен с несомненностью. Свидетели подтвердили и керосин, и факелы, и запрещение тушить. Представитель страхового общества так и говорил перед судьями:
— На каком же основании общество должно платить страховую премию, если правительство по тем или другим основаниям решило истребить данное имущество огнем?
Суд был только справедлив, когда отказал в иске. Да и самый процесс мы подняли не ради премии, а единственно из желания осветить дело. Тем не менее я был прав, когда говорил журналистам, что пожар пойдет нам на пользу. Через неделю после пожарища я созвал поставщиков фирмы, которым мы были должны около 3 миллионов рублей, и предложил им уплатить проценты за 3 месяца.
— А через 3 месяца я все заплачу вам полным рублем.
— Я готов вам, Иван Дмитриевич, уступить полмиллиона с вашего долга мне, — любезно предложил наш поставщик бумаги Марк.
— Я от души благодарен вам, но мне это не нужно. Я заплачу все мои долги полностью.
Марк был искренне удивлен. Он не ожидал, что человек так легко может отказаться от 500 тысяч рублей.
— Знаете, вы удивительный человек.
Об этом случае Марк раззвонил по всей Москве и даже повез меня к директору государственного банка, чтобы показать «чудо природы».
Директор, однако, не увидел здесь «чуда природы», но и он наговорил мне целую кучу любезностей.
— Поверьте, Иван Дмитриевич, нам чрезвычайно приятно иметь такого клиента. Отныне все, что вы пожелаете, мы исполним с особенным удовольствием.
— Вот видите, — говорил я, — это дороже всякой скидки.
На тех же основаниях я произвел расчеты со всеми нашими кредиторами, и ближайшим результатом этого было то, что во всех банках и у всех поставщиков кредит нашей фирмы укрепился и расширился почти до неограниченности. А через 6 месяцев сгоревшая фабрика была восстановлена в лучшем, еще более усовершенствованном виде и работа закипела. Дела наши пошли и шире, и лучше, так что, по словам Грибоедова, пожар действительно способствовал нам к украшению[75].
Впрочем, все это относится, конечно, только к делам фабрики. Все те неисчислимые жертвы и беды, которые перенес русский рабочий в 1905 году, не прошли даром для него.
Похороны Л.Н. Толстого
се с часу на час ждали смерти Толстого, и всем уже было ясно, что нет никаких надежд на его выздоровление… И все-таки, когда пришла эта смерть, стало как-то пусто и одиноко в мире. Страшно было произносить эти тогда еще непривычные слова: «покойный Толстой»… И страшно было подумать, что на веки веков сомкнулись эти правдивые уста и что ни одного толстовского слова мы больше не услышим никогда.
Удивительно, какую власть над человеческим сердцем имеет это роковое слово — «никогда».
Оно прозвучало для нас где-то в степной глуши, на маленькой, никому не ведомой станции Астапово и оттуда разлетелось по всей России и по всему миру.
В комнатке начальника станции, на его кровати, под свистки паровозов и грохот поездных колес умирал одиноко великий старик. Знал, что умирает, и прощался с жизнью безропотно и любовно. И пока старая больная грудь боролась со смертью, весь мир, затаив дыхание, ждал и как бы прислушивался к этому свистящему, тяжелому дыханию больного. А когда таинство смерти свершилось, замелькали в первый раз эти непривычные, режущие ухо слова:
«Покойный Толстой».
Ничего удивительного и ненормального здесь не было. Дело самое простое: старик за 80 лет простудился и умер. Но как горько было привыкать к этой смерти и как тяжко было мириться с ней!
Вместе с тысячами других москвичей я тоже поехал в Ясную Поляну, чтобы поклониться гробу Толстого.
Была поздняя осень, стыли леса на первых морозах, и в воздухе перепархивал еще нерешительный первый снежок. От полустанка Козлова Засека вместе с народом мы шли пешком по обмерзлой колее, и все напоминало в этом толстовском уголке такое знакомое, всем близкое и родное прошлое Льва Николаевича. Вот здесь Толстой-юнкер скакал по осенним нолям за зайцами и выпускал борзых.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});