— Ну, — нетерпеливо спросила Галя, — что же он, пошел?
Все мы почему-то верим, что пересмотр восстановит справедливость.
— Пошел, конечно. До навигации еще полгода. Взял за спину мешочек сухарей, сала, за пояс — топор, за пазуху спички и свою работу, встал на лыжи и пошел. Идет без дороги, по звездам.
Звезды там огромные. Снег лилово блестит под ними. А луна маленькая, в середине неба, в радужном круге. Представляешь? Спать позволял себе два часа, иначе замерзнешь. Вскочит со сна, идет часов шесть. Все равно ночь, солнце только часа на два показывается. Найдет топливишко, растопит снег, попьет кипятку, размочит сухари. И опять идет. Иногда казалось ему — не дойдет. Но пощупает на груди рукопись — надо донести! Не просто идет — рукопись несет. И — дошел! Явился в поселок. Посадили под замок до прилета самолета. С первым же самолетом увезли в Москву, на Лубянку. Как полагается на Лубянке — полгода ждал, пока разбирали дело. Думал уж: зря и шел.
Вдруг ночью: «С вещами!»
Вызвали из камеры. «Распишитесь, получите документы. На свободу». И рукописи отдали!
Вышел в ночную Москву в валенках и рваной телогрейке, держа рукопись под мышкой. Куда идти? Утром пошел в Президиум Академии наук. Президентом тогда был Сергей Иванович Вавилов. Многим ему обязана русская наука, и когда-нибудь зачтется ему в истории науки великое спасибо, что он спасал научные силы как мог. Помнил погибшего брата. Когда-нибудь в истории науки скажут о нем доброе слово.
Принять этого парня лично он, конечно, не мог, но распорядился: из президентского фонда одеть, обуть и отправить в санаторий. А потом на работу в Симеизскую обсерваторию.
Там в Крыму я с ним и встретилась, перед вторым арестом. А работа, писанная в тюремной камере спичкой на стене, — стала докторской диссертацией. Видите, как иногда поворачивается судьба!
— А где он сейчас? — спросила Галя. — На свободе?
— Не знаю. Может, попал во второй тур, а может — уцелел. Но он успел сделать многое… И как великолепно умел он радоваться жизни! Мы с ним вместе плавали в Черном море. Я перед арестом гостила у своих друзей-астрономов в Симеизе… Вот этот-то месяц — глоток полной и радостной жизни — помогает не потерять перспективу…
— У меня не было такого глотка, — мрачно сказала Галя. — У него было, чем развернуться, а у меня нечем. Не у каждого хватит сил.
— Мы не знаем своих сил, Галя. Сегодня надо делать то, что можно сегодня, а что дальше — увидим потом.
— Но у меня нет даже начала, — вздохнула Галя.
— Начало — это желание помочь себе и другим. Посмотрите на Саньхо, ей много тяжелее нашего. А она — не унывает. Молодец!
— Ей помочь надо, это правда, — сказала Галя.
О верах
Основная масса женщин в лагерях несла свою судьбу и страдание, как стихийное бедствие, не пытаясь разобраться в причинах.
Так нес свою судьбу и Иван Денисович у Солженицына.
Но тем, кто находил для себя какое-то объяснение происходящего и верил в него, было легче.
В современной литературе все больше стремятся показать тип партийца, стойко сохраняющего веру в партию и партийную справедливость. Пожалуй, это не только тактический прием, для печати. Вот и в стихах Елены Владимировой о Колыме, безусловно искренних и не рассчитанных на печать, описано, как умирал коммунист, продолжая верить в партию и ее справедливость. Может, такие чаще были в мужских лагерях — мужчины вообще труднее отказывались от своего прошлого и перестраивались на новую деятельность: она подавляла их.
Женщины перестраивались, ища посильный интерес в работе, забывая о прошлом. Маруся Стебницкая — крупный партийный работник — на Колыме стала свинаркой и с удовольствием рассказывала об уме поросят и о том, как за ними лучше ухаживать. Подруга ее — Люция Джапаридзе, дочь того самого Алеши Джапаридзе, что был расстрелян в числе 26 бакинских комиссаров, работала тепличницей. Она воспитывалась в Кремле. Там была арестована по личному приказу Сталина. Обе не проявляли веры в партию, не осуждали ее: они молчали. Боялись встретить негодование и озлобление, если попытаются сказать, что справедливость восстановится в партии? Или не имели что сказать в защиту тактики, породившей страдания миллионов и раболепство уцелевших на воле? Не знаю: они молчали. Молчала и жена Якира, которую я встретила в темниковских лагерях. Молчала Мария Самойловна, о которой я уже писала.
Была ли у них вера во что-то? Не знаю. Я буду писать в этой главе о тех, у кого была какая-нибудь вера, дававшая силу жить не ломаясь.
Прежде всего о «неотказавшихся ленинцах», как они себя называли, которых я встретила на Колыме. Они признавали свою связь с троцкистской оппозицией. Утверждали основные требования оппозиции:
1) Опубликовать посмертное письмо Ленина, которое скрыл Сталин, тем самым нарушив партийную демократию.
2) Считали, что Сталин диктатуру пролетариата обратил в диктатуру над пролетариатом и ввел недопустимый террор.
3) Считали, что коллективизация, проведенная насильственным путем, с полным порабощением крестьянства, не приближает социализм, а создает гипертрофию государства.
4) Были уверены, что тактика партии, ведомой Сталиным, дискредитирует идею коммунизма.
Спасти эту идею может только жертвенная кровь коммунистов, вступивших в борьбу со сталинской линией. Они шли на это. Из ссылки на Колыму гнали их по Владивостоку, около сотни человек. Они шли и пели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой любви беззаветной к народу». Конвойные били их прикладами, но пение не прекращалось. Загнали в трюм, но и оттуда слышалось пение. На Колыме они объявили голодовку, требуя политического режима: переписки, разрешения читать, отделения от уголовников. На пятнадцатый день их стали искусственно кормить. Они не сдавались. На девяностый день администрация обещала выполнить требования. Они сняли голодовку. Их развезли по разным лагпунктам, обещая, что там будут требуемые условия. Потом постепенно снова свезли в Магадан и отправили в страшную тюрьму — «дом Васькова», возбудив новое дело. Они знали, что будет расстрел, и на это шли. Это были мужественные люди. Вероятно, все они погибли, но веру свою в необходимость борьбы за по-своему понятый коммунизм сохранили.
Другие «хранители веры» — националисты недавно присоединенных республик Прибалтики и Западной Украины. Националистов было немало, но я почти не встречалась с настоящими, активными, с их борьбой в лагерях. На 10-м лагпункте при шмоне у группы молодых литовок отобрали листочки с текстом песен на литовском языке, в виньетке дубовой ветки с желудями — эмблемой литовской самостоятельности. По баракам шептались: «Нашли… Они хотели праздновать день Литвы… Все у них забрали, и их увезли… Теперь только строже режим будет… Бумагу совсем отберут… А что будет с девчонками?.. Новое дело, наверное… Бедные, хлебнут следствия».
Один раз встретила украинскую националистку. Худенькая женщина с горящими глазами говорила по-украински и старалась общаться только с украинками. Их было много, и это не бросалось в глаза. Обращала на себя внимание страстная напряженность: видно было, что она не интересуется ни едой, ни бытом и ни на минуту не забывает, что находится во вражеском плену. И вот пришел час, когда она решила показать это.
Выходной день. Все занимались своими делами: починкой, шитьем, уборкой постелей. Барак глухо гудел.
Звонкий голос прорезал гуденье.
— Панове! — крикнула она, стоя среди барака. — Сегодня день рождения Степана Бандеры. Хай живе пан Степан!
Барак замолчал. С нар свесились разнообразные головы.
— Хай живе пан Степан Бандера! Хай живе ненько Украина! — крикнула она еще громче. Никто не ответил. Она махнула рукой и выбежала. Через несколько часов ее взяли в карцер… Куда увезли — не знаю.
Зримее и заметнее были религиозные верования. Они то приобретали трагичность, то переходили в гротеск.
Я уже писала о «монашках» на 6-м лагпункте. На 10-м их соединили в один барак, запретив общаться с другими. Они и не ходили. В положенные часы оттуда раздавалось церковное пение, в остальное время молчание. Степень непоколебимости проявилась, когда одну, очень больную, вызвали и сказали: «Тебя актировали. Получи документы и катись домой в деревню».
Она спокойно посмотрела и сказала: «А я вас не признаю. Власть ваша неправедная, на паспорте вашем печать Антихристова. Мне он не надобен. Выйду на волю, вы опять в тюрьму посадите. Не для чего и выходить». Повернулась и пошла в барак. Она, со своей точки зрения, была вольная, а в плену только тело.
Как смотрели на «монашек» подневольные женщины? Многие ругали их: «Мы работаем, а они нет! А хлеб берут! Наши труды… Нашлись Божьи угодницы». Другие проявляли нейтралитет — нас не касается. Третьи «творили тайную милостыню». Осторожно проскальзывали к ним в барак, пряча кулек под полой, или подзывали одну из «монашек» куда-нибудь в уголок. Кланялись поясно, говорили: «Прими на сестер, Христа ради… Из посылки, из дому, не лагерное…» С поклоном «монашка» отвечала: «Спаси Христос!» — и прятала узелок.