— Месяц идут.
— А когда болеть начала?
Марийка подняла голову. Глядя ему в глаза, раздельно и четко говорит:
— Со следствия… Следователь выбил ногами ребенка из живота… С тех пор болею.
Замерли за перегородкой. И в кабинете. Тишина. Ничего не ответил майор Слоев. Медленно краснеет и ежится. Берет бумажку, пишет. Дает Марийке.
— Через месяц зайди. Будут места, отправлю в ЦЛД. На работу за зону можешь не выходить.
Торопливо осмотрев меня, говорит:
— Еще неделю в больнице. Следующая!
Возвращаюсь в палату. Рядом лежат Дора Аркадьевна и Мария Самойловна.
— Ну, как?
— На неделю оставил.
Все довольно улыбаются. Я рада Доре Аркадьевне и Марии Самойловне — свои, вместе тюрьму и приговор переживали. Мы мало встречались последнее время. Они в дальнем швейном бараке, зайти некогда. Встретимся в столовой, перемолвимся:
— Что пишут из дома?
— Спасибо, благополучно. У вас как?
— Тоже. Недавно писали дочери.
И разойдемся. В больнице встретились.
Я люблю смотреть вечерами, когда в палатах тихо и топится печь, как Дора Аркадьевна сидит на скамеечке, смотрит в огонь, расчесывает длинные косы. Застылые окна поблескивают голубым. Красные блики огня играют на черных волосах, на чистом круглом лбу… По утрам люблю встречать белозубую улыбку на милом женственном лице.
Мне бы поговорить с ней побольше: о мире, о важности найти настоящее слово для осознания патетического и страшного времени XX века. Многое хотелось бы рассказать хоть намеком… Но, заметив это, она смотрит испуганной ланью, оглядывается на Марию Самойловну. Мария Самойловна осуждающе покачивает головой, спрашивает:
— Вы не знаете, что сегодня дадут нам на ужин?
Мария Самойловна глубоко выдержанный партийный товарищ. Она знает: излишние разговоры вредны. Говорить можно о книгах (их в больнице дают), о детях (без излишней печали), о лагерных происшествиях. Мария Самойловна смотрит мудрыми темными глазами и качает головой.
— Пусть нам Клава споет что-нибудь, — предлагает она. Клава улыбается широким ртом, полным крепких белых зубов. Негромко поет партизанскую песню.
В сумерки охотно рассказывает палате, как партизанила.
— Не послали бы с десантом в немецкий тыл, не сидела бы здесь… Носила бы ордена.
— Судьба, Клавочка! — говорит ее подружка. — Конечно, судьба!
Никто не расспрашивает. Много их, сестер-комсомолок, с такой же судьбой: сидят по лагерям за то, что, попав в немецкий плен, остались живы.
Клава — рубаха-парень. Любит посмеяться, умеет ловко «спрятать в заначку», услужить товарищам. У нее в лагере полно приятельниц. Стучат в окошко, кричат:
— Клавка, возьми передачу!
Накинув серый халат, она выскакивает в коридор. Возвращается, широко улыбаясь:
— Девки конфет принесли! — И раздает всей палате, обносит по койкам.
Опять стукнули три раза. В заднее окно. Клава выходит в уборную. Возвращается:
— Женщины, шмон по лагерю. К больнице идут.
Разведка точная, можно не сомневаться, хотя в больнице и редко шмонят. Палата торопливо припрятывает в стену или в вату подушек ножницы, бритвы, все, что есть недозволенного. В больнице, если и шмонят, — почти формально, просто ловят, чтобы не очень раззявились. Но входит «мордовка» — так зовут самую дотошную и придирчивую надзирательницу.
«Вассер, вассер — будьте осторожны!» — глазами говорит Клава.
«Мордовка» обходит кровати: щупает под рубашками, переворачивает подушки. Клава сидит на постели. Осторожно она в тумбочке передвигает мешочек с конфетами. «Мордовка» смотрит подозрительно. Клава еще передвигает мешочек. «Мордовка» бросается к тумбочке — ей кажется, что там что-то спрятано, — не зря же мешочек двигает Клава. Она хватает мешок — конфеты рассыпались по полу.
— Ай-ай-ай! — ахает Клава. — У меня радикулит, как я, гражданка начальница, собирать буду? — Она, кряхтя, опускается на пол.
— Соберешь! Времени хватит! — говорит «мордовка», переходя к другой койке.
— Майор Слоев не любит беспорядка в палате, — качает головой Клава, продолжая ползать и собирать конфеты.
«Мордовка», уже без интереса, кончает шмон и уходит в другую палату. Все лежат прислушиваясь…
Хлопает наружная дверь.
— Ушли?
— Ушли.
— Пошли в 5-й барак, — сообщает та, что приподнялась к окну. Клава встает с полу, беззвучно открыв все белые зубы, вертит в руках ножницы.
— Была удачная психическая атака, — сообщает она.
В палате веселое оживление.
Скучно стало в палате, когда Клаву выписали.
А подружка ее рассказала:
— Ох и лихая девка была Клавка! Самая отчаянная в нашем отряде: два ордена не зря дали. И как не повезло. Пролежала с рацией двое суток в болоте, передавала о немецком передвижении. Ночью мороз. Ноги к сапогам примерзли. Хотела встать — не идут ноги. Поползла на коленях. А куда ползти? Немцы рядом. Рацию утопила. Решила помирать. А немцы наскочили. Она без сознания. Подобрали. Когда в себя пришла, говорит: «Я из соседней деревни, за клюквой ходила, заблудилась». Проверить не могут, отступают немцы, деревню уже наши заняли. Положили в лазарет, два пальца на ноге отняли, отправили в Германию работать. Наши пришли: «Почему жива осталась? К немцам перешла?» Дали десятку.
Много их, девушек, получивших десятку в родной стране за то, что остались живы. Но не все, как Клава, сохраняют улыбку, белозубую и доверчивую, песню и смех. Вероятно, потому, что не пришлось на ее долю другого страшного задания — добывать сведения путем сожительства с немецкими офицерами.
Были и такие: в спецшколах разведчиков девушек обучали, что во имя Родины надо идти на все. В этом комсомольский долг. Его выполняли. Но у выполнивших оставалась опустошенность в глазах, цинические складочки у рта и легко вспыхивавшая раздраженность, в которой — при на рожон.
* * *
Пожалуй, следует сразу рассказать, после нашей больницы, о всей системе лечения в темниковских лагерях.
На лаготделениях, кроме самых маленьких, были свои медпункты, благо медицинского персонала — в избытке. Заведовал медпунктом вольный, работали зеки.
На Колыме заключенных врачей 58-й статьи определяли не выше фельдшера. Профессор Петухов, например, был фельдшером, пока не спас операцией какого-то крупного начальника. В Темниках ставили 58-ю и врачами. По лагпунктам был амбулаторный прием и стационар на 15–20 коек.
Для операций и длительного лечения отправляли в центральный лазарет — ЦЛД.
Там, отдельно, были мужские и женские корпуса: терапевтические, хирургические, туберкулезные и, пожалуй, самый многочисленный — 11-й корпус, сумасшедшие.
На Колыме мы почти не встречали случаи сумасшествия. В Темниках они очень многочисленны — и тихие, и буйные.
Сказывались, пожалуй, последствия войны.
Я попала на ЦЛД в третий год заключения. Там была лаборантка больницы — Котляревская. Рыбак рыбака видит издалека, интеллигент интеллигента — тоже.
— Скажите, известный историк, Нестор Котляревский, не родственник вам?
— Мой дядя.
Мы подружились. Вечерами она забегала в палату ко мне, посидеть у кровати. И рассказала свою историю. Биолог по специальности. Работала в научно-исследовательском институте в Воронеже. Была замужем за евреем, и к началу войны был у нее от него семилетний сын.
Немцы заняли Воронеж. Начались страхи за мальчика. Вдруг кто-нибудь донесет, что еврей? При ней одна женщина, которой бежавшие родители оставили все имущество и поручили ребенка четырех лет, сдала его в гестапо.
Отступая от Воронежа, немцы погнали с собой население.
— Мы шли пешком, — рассказывала она, — тысячи людей. И нас все время процеживали: на привалах искали и отделяли евреев. Нас гнали дальше, а их… мы слышали выстрелы… Я шла и держала за руку сына. Он был не похож на еврея, но вдруг кто-нибудь скажет?
Потом посадили их в поезд, довезли до Берлина. Она не сказала о специальности, стала работать уборщицей. И все ловчила: как прокормить мальчика? Чудом каким-то не отняли. Потом пришли наши. Не дыша от счастья, она бросилась регистрироваться: скорее, скорее вернуться на Родину! Поехали с первым эшелоном, нашла родных. Какое счастье! Но… ее арестовали и отправили в лагеря с нормальным сроком — 10 лет.
— А мальчик? Мальчик где теперь? — спросила я.
— Живет со свекровью. Взрослый почти, уже 17 лет. Он редко мне пишет, — прошептала, — видно, нельзя.
Посмотрела… Трудно выдержать этот взгляд, и не умею я передать безмерность скорби, что была в нем.
Мы простились, когда меня отправили с ЦЛД обратно в лагерь.
— Увидимся ли?
Через год я узнала от приехавших: Котляревская-то в 11-м корпусе, не узнает никого. Травма, как рак, разъела душу.