– Вот сохранил свои деньги – для кого? Странно, что Андрей не пробовал Вас осчастливить. Так просто – фальшивый брак. Не догадался – это на него не похоже. Да, все живут, а стоит он больше других.
Последнюю фразу он выкрикнул особенно зло и как-то в упор. Потом задумался и отвел глаза – меня почему-то поразило его утомленное, неподвижное, почти оскорбительное отсутствие. Кажется, не произнесла ни слова – и вышла.
Теперь уже ночь – второй или третий час. Пишу в кафе, маленьком, скучном, давно опустевшем. Оно скоро закроется, но нет решимости вернуться домой, захлопнуть за собой дверь, очутиться в плену. У меня одно желание – продлить эту странную свободу. Так бывало с Андреем – мне по-жуткому хорошо в его роли. Настолько в нее вошла, настолько сейчас на стороне Андрея, что воображаю, как сладкую месть, нашу встречу, его упреки и праведное злорадство. Всё сложилось обидно по-иному: мы не увидимся, и чужой случайный человек оказался мстителем.
Самое для меня грустное – Андрей никогда не узнает о своем внезапном торжестве. Если даже к нему поеду и попробую объяснить, он примет мое объяснение за раскаяние или жалость, вызванную болезнью. А главное – я больше не нужна и ничего исправить не успею. Вот так просто написать: не успею. Но ведь это, сколько бы ни пряталась, до меня дойдет, и тогда – немыслимо. Все-таки большое невезение – прозреть и платиться за прежнюю свою слепоту. Только теперь поняла, как мучился Андрей, и невольно – ради искупающей справедливости – ищу схожего, мучительного, у себя. Оно как будто найдено: мы, наконец, уравнены страстной потребностью друг к другу достучаться и беспомощностью, изнуряющей и непреодолимой. У Андрея это кончилось или всё равно прервется («вопрос недель»), у меня начинается и будет расти.
Чудо
Я поправлялся после тяжелой операции. Радость, какая бывает у выздоравливающих, давно прошла и сменилась неврастенической скукой бесконечного ожидания. Люди, много болевшие, знают это нетерпеливое высчитывание дней и часов, тревогу, если снова откладывается срок освобождения, раздражительность из-за всякого неудобства, недоверие к докторам, будто бы желающим нажиться.
Для последнего были поводы, впрочем, едва ли серьезные и разумные. Я находился в новой, чистенькой французской клинике, в комнате для двоих, просторной и дорогой, куда меня в полуобморочном состоянии однажды ночью перевезли друзья. Поневоле казалось, что я выйду из клиники нищим, что меня «эксплуатируют», хотя уход был добросовестный и даже образцовый.
Вторая кровать оставалась пустой, и всё мое общество составляли старый, дельный врач, ежедневно меня посещавший, и сестра милосердия, почему-то со мной «отводившая душу». Высокая, статная, немолодая, с бледно-серым, поблекшим, невыразительным лицом, она подолгу жаловалась на интриги своих «copines», на ссоры докторов, на их придирки и несправедливость. Врачебные ошибки злорадно ее оживляли, как бы жестоко за это ни расплачивались больные. Другой постоянной темой для моего развлечения и подбадривания были рассказы о страшных мучениях и смертях, в чем у нее проявлялась необычайная изобретательность.
Все это мне выкладывалось бесстрастно-тихо и монотонно, и так же, не повышая голоса, она неумеренно хвалила себя, свой опыт, свои медицинские удачи. Человек постепенно приспособляется к любому, навязанному судьбой собеседнику – на пароходе, в казарме, в тюрьме. И я привык внимательно выслушивать мрачные рассказы soeur Marguerite и жил интересами клиники, в уродливом отражении новой моей приятельницы. Меня волновало, что экономка ворует, что повар не умеет готовить, что старший врач спутал язву желудка с аппендицитом, и мои возмущенные реплики подогревали словоохотливость и вдохновение сестры.
Я забыл о существовании прежнего, вольного мира, который исчез для меня незапамятно-давно и в который я Бог знает когда вернусь. Газеты и книги посылались как будто с другой планеты и говорили о легендарных вещах. Только изредка я с тоскою глядел на пустую кровать у стены наискосок. Мне представлялось, что будущий мой сосед снова свяжет меня с неподдельной, далекой, заманчивой жизнью, куда мне доступ еще закрыт. Я заранее мечтал, видимо, изголодавшись по людям, о дружеских с ним разговорах, о его родственниках и посетителях. Мои знакомые, после первых тревожных дней, понемногу меня забросили. К тому же наши приемные часы совпадали с их рабочим временем.
И вот исполнилась моя мечта о соседе. Меня поразили чрезмерно суетливые приготовления. С утра выносились и в коридоре с шумом вытряхивались матрацы. Белье несколько раз перекладывали и меняли. Пришли две дамы, морщинистая, сухонькая старушка и стройная, изящная, голубоглазая блондинка, лет тридцати, в коротком, до талии, меховом жакете, придававшем ее движениям особую грациозную молодцеватость. Они озабоченно осмотрели комнату и кровать, младшая отдернула одеяло, взбила подушки, а старшая, явно стесняясь, неожиданно ко мне обратилась со странной просьбой на два-три дня перебраться в общую палату. Сестра ответила вместо меня, поручившись за мое спокойствие и терпеливость. После ухода обеих дам она и столь ненавистные ей «copines» о чем-то встревоженно шептались.
Мое любопытство возрастало, но то, что вскоре сообщила soeur Marguerite, мне показалось недостаточно сенсационным. Предстоит ерундовая операция удаления несложных абсцессов. Больной – талантливый и богатый инженер, его мать – владелица каких-то заводов, ее спутница – amie, ставшая невестой. Было ясно, что дело не так уже просто, и повторные мои настояния заставили сестру легкомысленно выболтать секрет. Инженер – давнишний злостный морфинист. У него это – последствие еще фронтового ранения и длится свыше десяти лет. Он дошел до ошеломительной цифры – двадцать четыре укола в день. Шприц повсюду с собой, уколы производятся даже через одежду, из-за чего множество нагноений и необходимость операции. Мосье Морэн перебывал во всех лечебницах, где борются со склонностью к наркотикам, и у нашего персонала смутная надежда его исправить навсегда. Разумеется, честолюбивая Маргарита приписывает инициативу и все дальнейшие возможные заслуги себе.
Меня это неслучайно остро задело. Я после операции ощущал беспрерывные, невыносимые боли, и в течение десяти дней мне каждый вечер, перед сном, та же Маргарита впрыскивала морфий. Не помню другого блаженно-счастливого состояния, которое могло бы сравниться с тем, что начинаешь испытывать через несколько минут после укола. Где-то внутри медленно разливается сладкая теплота, голова охвачена какой-то ясновидящей дремотой, боль как будто растворяется, и нарочно стараешься не заснуть, чтобы длилось без конца это неповторимое состояние.
Я просыпался под утро, заранее готовый к расплате, с тоской непривычного пьяницы, пробуждающегося от похмелья, но с тоской удесятеренной и непоправимой. В тело проникал свирепый холод, как бы жарко я ни был укутан. Боль возвращалась, усиленная горьким сравнением – только что я безмятежно засыпал. Предстоящий день мне казался огромным, вечерняя радость почти недостижимой, и всё же эти долгие дневные часы были сплошным безвольным ожиданием вечера. Чтобы время обмануть, укоротить, я снова и снова принимался считать до тысячи, припоминал стихи наизусть и никакими способами не мог добиться успокоения. Милый доктор, аккуратный, вежливый старичок, с орденской ленточкой в петлице, напуганный грозной моей страстью, с трудом ее искоренил, замучив и меня, и сестру.
Вот почему я вдвойне сочувствовал неизвестному мне и, должно быть, исстрадавшемуся человеку. Я знал, как мучительно нужен морфий, едва к нему привыкаешь, и как мучительно от этого избавиться. Конечно, при сопоставлении с Морэном, у меня была неопасная детская болезнь, и тем более чудовищными рисовались предназначенные ему испытания, тем сильнее он возбуждал мое сочувствие и любопытство.
Он появился тотчас же после завтрака, в сопровождении обеих дам, и меня удивило противоречие между его поведением и внешностью. Высокий, тонкий, чуть банально элегантный француз, блестящие карие глаза, маленькие усики – во всем подтянутость и холеность. И в то же время угрюмая молчаливость, доходящая до презрительности и грубости. Своим спутницам он отвечал односложно и явно неохотно, мне даже не кивнул головой. Я сразу понял, что дружбы не выйдет, что мое одиночество станет еще тяжелее.
Потом его оставили одного, и он непостижимо-долго переодевался в больничный халат, повернувшись ко мне спиной. Минут через двадцать вошла Маргарита с обеими дамами, попросила их обождать, а его самого повела в операционную. Женщины тихо беседовали между собой, изредка спрашивая меня, доволен ли я уходом, отношением, едой, однако, не поинтересовались, чем я болен. Их занимало лишь то, что могло быть приложимо к мосье Морэну, я же лично для них не существовал. Мне сделалось немного обидно, но я себя преодолел, считая естественным чужое невнимание. Напротив, я восхищенно любовался невестой, ее очаровательными сильными руками, непроизвольно-изящными жестами, белокурыми волосами, выбивавшимися из-под маленькой треугольной шапочки, и не без зависти думал о том, что на месте мосье Морэна немедленно бы исправился в чем угодно ради такой прелестной подруги.