По неписаному закону, впереди бригады батальоны шли по очереди, в батальонах каждый день менялись роты, в ротах — взводы, во взводах — танки, чтобы на следующий день уступить место другим. Экипажи взвода, идущего впереди, на всякий случай прощались с товарищами — слишком уж часто не возвращались они из очередного боя. За время рейда танкисты ударного отряда теряли до восьмидесяти процентов машин и до половины личного состава. Особенно тяжело приходилось на завершающем этапе рейда, когда немцы яростно контратаковали передовой подвижный отряд на достигнутом рубеже. Самые большие потери приходились на это время и среди танкистов, многие из которых не успевали или не могли выбраться из своих подбитых машин и сгорали вместе с ними.
Но до этого рубежа — до реки Одер — было еще далеко.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ЛЮДИ В БРОНЕ
По полю танки грохотали, танкисты шли в последний бой,
А молодого командира несли с пробитой головой…
Народная песня
Павел Дементьев любил танки, и даже порой жалел, что стал артиллеристом. Когда перед очередным наступлением он смотрел на стальные громадины, готовые двинуться вперед, сметая все на своем пути, он испытывал чувство какого-то языческого преклонения перед этими грозными машинами, и казалось ему, что это воинственные боги древности спустились на землю для кровавого пира. А командиры и башнеры, поводыри боевых слонов двадцатого века, напоминали ему сказочных героев, отправлявшихся совершать подвиги. В сущности, так оно и было — подвиги совершались танкистами ежедневно и ежечасно. Они шли первыми, дрались отчаянно и погибали страшно: далеко не всегда удавалось танкистам выбраться из тесного нутра подбитых машин, когда люки заклинены, а танк горит, и пламя вот-вот доберется до боезапаса. Людям в броне многое прощалось: на войне смерть может поцеловать любого, но танкистов эта сволочная старуха любила особо пылкой любовью. И холодное дыхание смерти, стоявшей рядом, леденило сердца и вымораживало души людей в броне.
И кое-кто из них зависал на зыбкой грани, разделявшей живых и мертвых, не уйдя еще в мир смерти, но уже отринув мир жизни. Далеко не у всех хватало сил выдержать это страшное испытание, не спасала и водка. И запомнил Павел Дементьев картину, виденную им в январе сорок пятого — картина эта поразила его своей запредельностью.
Подвижный передовой отряд остановился на ночь в каком-то маленьком городишке. Кругом было тихо, ярко светила луна, серебря иней, подернувший железо боевых машин. С лязгом распахнулся башенный люк танка, стоявшего неподалеку от машины Дементьева. Из люка выглянул лейтенант-танкист. Он снял шлем, вытер им лицо, посмотрел в небо, на луну и звезды, а потом вытащил пистолет и равнодушно выстрелил себе в висок…
* * *
Прошкин был бледен до синевы.
— Что случилось, Георгий Николаевич? — встревожено спросил Павел, увидев лицо комиссара.
— Подлецы! Дрянь! Так опозорить честь советского солдата! — выкрикнул замполит, поперхнувшись матерными проклятьями. — Мразь!
— Кто?!
— Танкисты, — мрачно произнес политрук, — мать их распротак…
…Польское село под названием Воля было небольшим. Батальон Бочковского ждал здесь прибытия заправщиков, отставших от стремительно двигавшихся танков. «Эрэсники» устраивались на ночлег по соседству — дело шло к вечеру. Прошкин пошел размяться, и тут вдруг услышал в одном из ближайших домов душераздирающий женский крик. Подбежав к дому, он толкнул дверь — заперто. Не раздумывая, майор вышиб двери ногой и оказался в узком коридорчике, ведущим в большую комнату. Крик повторился — кричали там, в этой комнате. Майор влетел в комнату и остолбенел.
На столе тускло горела керосиновая лампа, стояли пустые бутылки, открытая банка консервов, валялись куски хлеба. В углу, на широкой кровати, лежала раздетая женщина, на ней сопел танкист в расстегнутом комбинезоне. Женщина уже не кричала — она стонала и плакала, давясь слезами. А вокруг стола сидело еще человек семь танкистов, наблюдая за происходящим и ожидая своей очереди. Все они были пьяны — это было видно по всему.
Прошкин был человеком не робкого десятка. Он никогда не прятался в бою за чужие спины, но тут ему стало не по себе — в комнате висела какая-то нелюдская атмосфера. Один из солдат встал, покачнувшись, подошел к замполиту и пьяно выдохнул ему прямо в лицо:
— Советуем тебе, майор, убраться отсюда куда подальше, а то как бы чего не вышло.
Выпивохи потянулись за оружием. Комиссар посмотрел в глаза танкиста, в которых плавало пьяное безумие, и понял, что словами здесь уже ничего не сделаешь. Его могли тут же пристрелить — в этом Прошкин нисколько не сомневался.[3] Он молча повернулся и вышел из комнаты.
— Этого так оставлять нельзя, — шевельнул желваками Дементьев, выслушав рассказ Прошкина, — пошли к Бочковскому, комиссар.
— Пошли, — замполит кивнул. — Даже если эти мерзавцы уже сбежали — в чем я сильно сомневаюсь, они там все пьяные были до зеленых соплей, — найти их проще простого. Возле того дома стояли два наших танка из батальона Бочковского — я номера запомнил. Наверняка это их экипажи и паскудничали. Ну, пошли, капитан.
* * *
Комбат встретил их неласково. Был он выпивши или нет, Дементьев с уверенностью сказать не мог, однако внешний вид Бочковского оставлял желать лучшего. Щеки капитана ввалились, сухая кожа туго обтянула скулы, запавшие глаза блестели нездоровым блеском — Володя походил на тяжелобольного, если не сказать больше. Павел очень хорошо понимал его состояние, но понимал он и то, что танкисты из батальона Бочковского сотворили черное дело, которое не должно остаться безнаказанным.
Выслушав Дементьева и Прошкина, Бочковский сказал с поразившим Павла ледяным спокойствием:
— Я понимаю, что насиловать женщину отвратительно. Я сам этого никогда не делал, и делать не буду — это гнусно и противно моей натуре. Но и ссориться по пустякам с моей чумазой братией мне не с руки.
— По пустякам? — изумился Дементьев. — И это ты называешь пустяками?
— Повторяю, — комбат зло сверкнул глазами, — ссориться со своими ребятами сейчас, когда мы идем по немецким тылам, я не буду. Мне с ними еще воевать, они в каждом бою рискуют жизнью — ты знаешь, капитан, сколько танков мы теряем каждый день. Кроме того, на войне, и вы знаете это не хуже меня, пули и снаряды могут лететь и попасть в тебя и со стороны своих. Пули — они ведь не меченые, и откуда они в тебя попадут, узнать нельзя. И я не хочу, чтобы со мной произошел какой-нибудь непредвиденный случай, как, например, с командиром танкового полка девятнадцатой бригады, которого совершенно случайно, знаете ли, раздавил свой танк. Тот подполковник ретиво требовал со своих экипажей высокого порядка и жесткой дисциплины, строго наказывал за пустяки и очень показывал свою власть, а у нас в танковых войсках так поступать нельзя.
— А ты что, считаешь, пусть лучше твои бойцы делают, что хотят? — не выдержал Прошкин. — Пьют, грабят, насилуют? И никакой дисциплины? Война все спишет, да? Они же советские солдаты, черт подери!
— Они прежде всего люди, — все так же спокойно произнес Бочковский, — а с людьми надо вести себя разумно. Предположим, сниму я сейчас эти экипажи, отдам их под трибунал, который пошлет их в штрафбат, и что дальше? Кого я посажу в танки — ваших ракетчиков-минометчиков? После завершения операции, если живы будем, я проведу соответствующую воспитательную работу, — он сжал увесистый кулак, — но сейчас, в разгар рейда, я не хочу восстанавливать своих орлов против себя. Я с ними вместе рискую жизнью, и выполнение боевой задачи зависит от них. А сейчас, ребята, вы лучше уйдите из батальона, и не советую вам поднимать шум по этому поводу и докладывать начальству.
Дементьев молчал, не зная, что возразить. В словах Бочковского было своя правда, но это была какая-то неправильная правда, идущая вразрез с той правдой, которая с детства жила в душе Павла: «Есть вещи, которые человеку делать нельзя, и никакие оправдания тут не помогут».
— Поговорили, называется, — угрюмо сказал Прошкин, когда они возвращались к себе, и замысловато выругался. — Танковые войска, краса и гордость… Тьфу!
— Ты лучше, Георгий Николаевич, — посоветовал Павел, — смотри, чтобы у нас такого не было. У нас ведь тоже люди, и тоже, между прочим, каждый день жизнью рискуют.
— Если у нас случится такое, — глухо отозвался комиссар, — я до трибунала доводить не буду. Сам расстреляю, на месте, вот этой вот рукой, а там пусть меня хоть судят, хоть пулю в спину пустят. Капитан Бочковский не прав — нельзя так. Один раз дашь слабину — вроде бы из благих побуждений или еще почему, — а там все, пошло-поехало. Если можно насиловать женщину — причем, заметь, не немку даже, вражью бабу, а полячку! — то почему нельзя потом вспороть ей живот? И почему нельзя вместе с перстнями оторвать пальцы, отрезать уши вместе с сережками, вырвать золотые зубы вместе с челюстью? И что дальше? Будем детей танками давить, забавы ради? Чем же мы тогда лучше фашистов, спрашиваю я тебя, Павел Михайлович? Вот то-то и оно…