Мгновенно были забыты все дела, все заботы и печали. И она тоже забыла обо всем, счастливая властью, которую получала в такие минуты над этим человеком. Но блаженное ощущение внезапно переросло в боль – да такую, что Анастасия впилась зубами в ладонь, глуша крик, рвущийся из груди. Муж ее, решив, что она вместе с ним ловит самоцветные брызги плотского наслаждения, прижался еще крепче, и тут она лишилась сознания.
Очнувшись, долго смотрела на трепетанье свечей, недоумевая, зачем их зажгли. Когда царь пришел к ней, на дворе стоял белый день… Неужели они столь долго любились?
Все тело затекло, но, когда Анастасия попыталась повернуться, боль рванула низ живота, да такая, что царица не сдержала крика.
В то же мгновение нависло над ней испуганное, бледное, словно бы съежившееся лицо Линзея, а рядом – столь же бледные лица Юлиании и Ивана Васильевича.
– Что со мной? – прошелестела Анастасия, чувствуя такую слабость, что еле могла двигать губами. И холодно было ей – так холодно, что сотрясала дрожь. В то же время она едва шевелила руками и ногами, даже дышать было трудно от тяжести наваленных на нее пуховых одеял.
Внизу живота лежал студеный ком. Из погреба, с ледника принесли, что ли? Но зачем?
– Государыня потеряла много крови, – тряся губами, словно и его бил озноб, вымолвил Линзей. – Ни в коем случае не следовало…
Он осекся.
– Чего? – круто заломил бровь Иван Васильевич. – Не следовало – чего?
Линзей дрожал и молчал, отчаянно заводя глаза, словно и сам был недалек от обморока, а не только лишь царица Анастасия Романовна. Юлиания краснела и отводила глаза.
– Н-ну? – с выражением, не предвещавшим ничего доброго, Иван Васильевич сгреб Линзея за черный балахон. – Молчишь? На дыбе заговоришь. На дыбу желаешь?!
Линзей пустил пену изо рта и, ошалев от страха, принялся несвязно бормотать, что Анастасия Романовна после родин тяжко хворает по женскому своему естеству. Наросла-де в царицыном теле некая зловредная опухоль, коя и понужает крови отходить постоянно. Для облегчения состояния государыни потребно… вернее, не потребно… то есть крайне нежелательно посещение ее ложа супругом. Ну а коли посещение такое все же состоялось, стало быть…
Тут скромница Юлиания не выдержала и бросилась вон из опочивальни. Таким образом весь царский гнев достался бедолаге Арнольфу.
– Что-о? – прошипел Иван. – И ты мне еще будешь указывать, когда с женкой, ребром моим, еться можно, а когда нельзя? Сначала Сильвеструшка со своими правилами и Божьими неугодствиями, а теперь еще и ты?! А почем тебе, курья душонка, погань иноземская, знать, что наросло у царицы внутри? Ты это самое нутро у нее щупал? А? Признавайся! Трогал государыню своей немецкой лапою? Говори, сволочь!
Линзей вконец перепугался и завопил заячьим голосом, что пределов скромности ни разу не преступил, а пользовался лишь опросами царицы и осмотрами, кои проводили ближние боярыни, в числе их – государева невестка.
– Что-о?! – опять выкрикнул царь. – Бабьи сплетни собирал, значит? Юлианию слушал? Да у той у Юлиании небось женское вместилище уже и травой заросло за полной ненадобностью, а она мне через тебя указывать будет, что делать с женой, чего не делать? А может, не токмо бабы перед тобой языками мели, но и ты перед ними?! Сказывай, кому тайны царевых хворей доверял? Не ты ли Курбскому с Адашевым да Сильвестром про антонов огонь сказывал? А? Помнишь про антонов огонь, сучье вымя?!
Это было последней каплей в чаше выдержки Линзея. Несчастный немец простерся ниц и принялся биться головой об пол, выкрикивая в совершенном безумии, что долг свой знает и никогда не нарушал священную клятву великого эллинского лекаря Гиппократа, призывающую хранить тайну больного от всех на свете. Но разве он виновен, что даже здесь, во дворце, стены с ушами? Доверительную беседу царя с царицею подслушала нянька покойного царевича, Фатима, нареченная в святом крещении Настей. А поскольку татарка сия была предана князю Курбскому от кончиков ногтей до кончиков волос, то и не замедлила поведать ему этот судьбоносный секрет. Линзей сам видел, как Фатима шептала что-то князю на ухо в укромном дворцовом закоулке, а Андрей Михайлович дерзкою рукой щупал ее молодые прелести, причем она выглядела чрезвычайно довольной. Оставив Фатиму, Курбский направился прямиком в Малую избу, откуда все трое, он, Адашев и Сильвестр, явились в опочивальню цареву – крест целовать и клясться в верности!..
Выкрикнув это, Линзей обессиленно умолк. Он был уверен, будто сделал все, что мог, для продления собственной жизни. На самом же деле он сделал все, что мог, для ее прекращения.
– Чего ж ты об сем раньше-то молчал? – яростно выкрикнул Иван Васильевич.
Потом, бросив взгляд на полуживую от страха и всех этих ужасных признаний Анастасию, сгреб злополучного лекаря за шкирку и без всяких усилий оторвал от земли его тщедушное тело. В три шага пересек просторный покой, выскочил в сени – и тут, на глазах у стражника, который уже давно и с величайшим недоумением вслушивался в шум, поднятый в царицыной опочивальне, держа Линзея левой рукой, а правой сжимая свой остроконечный посох, с силой приколол своего архиятера к стене, аккуратно затянутой зеленым свейским сукном.
Исполнено это было по всем правилам лекарского искусства: посох угодил бедолаге прямо в сердце.
* * *
Надо полагать, окажись в это время князь Андрей Михайлович в Москве, сыскалось бы ему местечко на колу! Однако он славно сражался в Ливонии, а царь не настолько обезумел от обиды, чтобы лишить свои полки чуть ли не наихрабрейшего воеводы. Притянул к допросу Адашева с Сильвестром – те высокомерно и уверенно отперлись от всех возводимых на них вин. Кончилось тем, что они же и поперли на царя: клятву-де они давали от всего сердца, только сейчас впервые услышали, что история с антоновым огнем была не более чем представлением, скоморошиной, и как же смел государь этак непотребно поступить со своими наипервейшими и наипреданнейшими советниками?!
Царь почувствовал себя виноватым и опять примирился с ними. Впрочем, он не имел особенно много времени – разбираться с чьим-то мнимым или действительным предательством. Анастасии на глазах становилось все хуже да хуже, и только тут Иван Васильевич понял, какого свалял дурака, не совладав с горячностью и нетерпеливым своим сердцем.
Каков бы подлец ни был архиятер Арнольф Линзей, ему кое-как удавалось держать в узде царицыну хворь, – а теперь как быть? Слух о том, что царь собственного лекаря нанизал на посох, быстро прошел по Москве. Русские люди, с их глубокой, исконной ненавистью к иноземцам, не могли нахвалиться царем. А Болвановка замерла, затаилась. Царь не сомневался, что хоть один-то лекарь там был, но поди сыщи его, когда все обитатели Болвановки делают круглые и честные глаза и клянутся своим лютеранским Богом, что слышать ни о каких лекарях ничего не слышали, видеть их в глаза не видели! Может быть, попроси их о помощи Курбский… но князь опять-таки был в Ливонии.