На мгновение я ощутил не просто страх перед завтрашним днем, но какую-то ужасающую уверенность в том, что отныне мой путь поведет меня все дальше вниз, в темноту. Я. ясно почувствовал, что этот проступок повлечет за собой другие, что мои игры с сестрами, приветливые слова, обращенные к родителям, поцелуи — все это ложь, что со мной всегда останется моя судьба и тайна, которую я буду скрывать.
Когда я увидел шляпу отца, во мне вдруг на секунду вспыхнула надежда. Я все ему скажу, стерплю его гнев и наказание, зато он станет соучастником и меня спасет. Это будет искупление, знакомое мне и раньше, тяжелый горький час, тяжелая, полная раскаяния просьба о прощении.
Сладкая надежда! Соблазнительная и прекрасная! Но ничего не вышло. Я знал, что этого не сделаю. Знал, что у меня есть такая тайна, вина, искупить которую я должен сам. Может быть, как раз теперь я оказался на распутье, может быть, с этого часа навсегда останусь среди этих скверных людей, буду делить с ними тайны, зависеть от них, подчиняться им, стану своим в их мире. Я хотел выглядеть мужчиной и героем, но теперь должен за это расплачиваться.
Я был рад, что, увидев меня, отец заметил прежде всего мои мокрые ноги. Он отвлекся и не обратил внимания на главное, а мне пришлось услышать выговор, который втайне я отнес и к главному. И тут во мне возникло странное новое чувство — злое, режущее чувство превосходства над отцом! В какой-то момент я ощутил нечто вроде презрения к нему за то, что он ничего не знает, его неудовольствие по поводу мокрых ботинок показалось мне мелочным. «Если бы ты знал!» — думал я и казался себе преступником, которого допрашивают об украденной булочке, в то время как он совершил убийство. Это было безобразное чувство, однако в нем была некая сила и увлекательность, так как больше всего остального оно связывало меня с сознанием моей вины и тайны. «Может быть, — думал я, — Кромер уже пошел в полицию, донес на меня и гроза собирается над моей головой, а они здесь обращаются со мной как с маленьким ребенком!»
Во всей истории вплоть до того момента, о котором я рассказываю, этот момент был, видимо, самым важным и существенным. Это было первое сомнение в непогрешимости отца, первый надлом в тех устоях, на которых покоилось мое детство и которые каждый, прежде чем стать самим собой, должен обязательно разрушить. Из таких вот переживаний, которые никому не видны, состоит главная внутренняя линия нашей судьбы. Трещина и надлом могут снова закрыться и зарасти, перестать болеть и забыться, но где-то в потаенной глубине они живут и кровоточат по-прежнему.
Я сам ужаснулся этому новому чувству, я готов был целовать ноги отцу, чтобы вымолить прощение. Но понимал, что ничего существенного отмолить нельзя: ребенок знает и чувствует это так же хорошо и глубоко, как и мудрец.
Мне хотелось поразмыслить обо всем, подумать о том, что будет завтра, но сделать этого не удалось. Весь вечер я занимался только тем, что пытался привыкнуть к новой атмосфере, возникшей в нашей гостиной. Часы на стене и стол, Библия и зеркало, книжная полка и картины словно прощались со мной, с леденеющим сердцем я видел, как мой мир, моя счастливая жизнь превращается в прошлое и отделяется от меня, я чувствовал, как дрожащими щупальцами нахожу что-то в чужом и темном мире и укрепляюсь в нем. Впервые я почувствовал смерть, ее горький вкус, потому что смерть есть рождение, страх и тревога перед пугающей новизной.
Я был рад, когда наконец оказался в постели. Перед тем я прошел последнее чистилище — вечернюю молитву, мы пели псалом, один из моих любимых. Но я не пел, каждый звук был для меня отравой. Я не молился, а когда отец произнес благословение и закончил: «Господь со всеми нами», — что-то как будто сжало меня судорогой и вытолкнуло из круга молящихся. Милость Господня была со всеми с ними, но уже не со мной. Охваченный холодом и страшной усталостью, я пошел прочь.
Когда я пролежал в постели какое-то время, когда ощущение тепла и защищенности мягко окутали меня, сердце мое, охваченное боязливым трепетом, вернулось к прошедшему. Мать пожелала мне спокойной ночи, ее шаги еще звучали в комнате, а пламя свечи виднелось в дверную щель. Сейчас, думал я, сейчас она вернется, потому что почувствовала что-то, она поцелует меня и спросит добрым голосом, и у меня появится надежда, я смогу заплакать, и камень расплавится на моей груди, я обниму ее и скажу ей, и все будет хорошо, это будет спасение! Свет в щели исчез, а я прислушивался, все еще надеясь, что она вот-вот придет.
Потом я вернулся к реальности и посмотрел в глаза врагу, которого видел совершенно ясно: один глаз прищурен, губы искривились в хамской ухмылке, и, пока я на него смотрел и впитывал в себя неизбежное, враг становился все больше и злобный глаз сверкал дьявольским блеском. Враг был рядом со мной, пока я не заснул, а во сне я видел не его и не минувший день. Мне снилось, что мы плывем в лодке — родители, сестры и я, — а вокруг спокойствие и радость праздничного дня. Среди ночи я проснулся. Меня еще не покинуло дивное ощущение блаженства, белые платья сестер еще светились на солнце, но потом сияние рая погасло, враг опять стоял передо мной и смотрел на меня злобным взглядом.
Утром, когда мать быстро вошла и спросила, почему я еще в постели, ведь уже так поздно, выглядел я ужасно. Она спросила, не болен ли я, и меня стошнило.
Это был небольшой успех. Я очень любил, когда с легким недомоганием мог утром надолго остаться в постели, пить ромашковый чай и слушать, как мать убирает в соседней комнате, а Лина в сенях разговаривает с мясником. Утро без школы было чем-то волшебным и сказочным, солнце играло в комнате, и это было не то солнце, защищаясь от которого в классе опускали зеленые шторы. Но сегодня и это не радовало, все звучало как-то фальшиво.
Хоть бы мне умереть! Но я был только слегка нездоров, а это ничего не решало. Я был защищен от школы, но не от Кромера, который ждал меня на рынке в одиннадцать часов. И ласковые слова матери не утешали, а только растравляли боль. Вскоре я притворился, будто опять заснул, и начал думать. Выхода нет: в одиннадцать я должен быть на рынке. Поэтому в десять я тихонько встал и сказал, что мне уже лучше.
Это значило, как всегда в таких случаях, что я должен либо снова лечь в постель, либо отправиться в школу — после обеда. Я сказал, что пойду в школу. У меня уже созрел план.
Без денег я не мог показаться Кромеру. Я должен был завладеть копилкой, которая, в сущности, принадлежала мне. Там было недостаточно денег, я это знал, далеко не достаточно; но все-таки инстинкт подсказывал мне — это лучше, чем ничего, и Кромер удовлетворится на какое-то время.
У меня было тяжело на душе, когда я на цыпочках прокрался в комнату матери и взял копилку из письменного стола; но все же не так тяжело, как вчера. Сердце билось так, что трудно было дышать, и стало еще труднее, когда внизу на лестнице я осмотрел копилку и увидал, что она заперта. Открыть ее оказалось очень легко, требовалось всего лишь прорвать тонкую жестяную сетку, но мне стало больно — теперь я действительно совершил кражу. До сих пор я только тайком таскал кусочки сахара и фрукты. А теперь это была настоящая кража, хотя и моих собственных денег. Я сделал еще один шаг в направлении Кромера и его мира, незаметно, постепенно опускаясь все ниже, все больше ожесточаясь. Что бы там ни было, пути назад нет. Я со страхом сосчитал деньги, копилка как будто была полной, но оказалось там совсем немного. Всего шестьдесят пять пфеннигов. Я спрятал коробочку внизу под лестницей и, зажав в кулаке деньги, вышел из дому, но не так, как раньше выходил из этих дверей. Мне показалось, что сверху кто-то окликнул меня. Я шел не оборачиваясь.
Оставалось еще немного времени. Я брел окольными переулками совершенно другого города, смотрел на изменившиеся облака, проходил мимо домов и людей, подозрительно глядевших на меня. По дороге я вспомнил, как однажды мой школьный товарищ на моих глазах нашел на базаре талер. Мне хотелось помолиться, чтобы Господь сотворил чудо и послал мне тоже такую находку. Но я не имел теперь прав молиться. А копилка все равно не стала бы целой.
Франц Кромер издали меня заметил и медленно направился навстречу, как бы не обращая на меня внимания. Приблизившись, он повелительно кивнул, чтобы я следовал за ним, и продолжал идти, не оглядываясь и не спеша, вдоль по Штрогассе вниз по тропинке, затем, дойдя почти до конца, остановился у недостроенного дома. Рабочих не было. Стояли лишь голые стены без дверей и окон. Кромер огляделся и вошел в дверной проем, я последовал за ним. Он укрылся за стеной, подозвал меня кивком и протянул руку.
— Принес? — спросил он холодно.
Я вытащил из кармана сжатый кулак и высыпал деньги ему на ладонь. Он стал считать и еще до того, как звякнула последняя монета, сказал, посмотрев на меня: