лишь желчь
молчание
и заросший мхом дом
ты не видела, во что превратилась мама
после той ночи
резко постарела
почти забыла собственное имя
пожелала остаться в опустевшей деревне
мне приходилось ей объяснять
подолгу
часто
что время от времени мне нужно уходить
потому что больше нет
ни хлеба, ни людей на улицах
к чему выходить из чащи, которая меня защищает
там хотя бы никто не дрожит от моих дурацких заклинаний
лишь год спустя я убрала чашку
больше не было бурь
я вновь покрасила волосы
почему моя мать
назвала меня Агонией
словно ребенок, который еще даже не прочел книгу
мама дробится, исчезает
почему это имя
имя-проклятие
ведь, правда же, почему
моя близняшка умерла
иначе она бы вернулась
узнать, как у меня дела
я оставила юность
лишилась всего в одну ночь
оставила горечь в изножье кровати
обвиняя другого во всех своих слабостях
мои прежние обещания
мои беды и бессонные ночи
если бы моя сестра
мне открыла
мне написала
если бы моя сестра вернулась
если бы моя сестра увидела свою мать
ослабевшую и постаревшую
жестокую
хрупкую и безвредную
извращенную
уязвимую, сломленную
притворщицу
если бы моя сестра знала, как я одинока
осиротевшая
почти изголодавшийся призрачный дух
если бы мы могли разделить этот груз на двоих
если бы мы были вместе, она и я
я стала бы другой
чем
не этой одомашненной медведицей
кошмарным механизмом
кем-то иным
кем именно
кто знает?
вечером в день нашего шестнадцатилетия закрылась дверь
в те сотканные из дыма жизни
его клубы могли бы нарисовать гору Яо
до начала пахоты
туман, висящий жемчужинами на серебряных бутонах аромат сенча[16] на реке Удзи
или бело-голубые воскресенья на Средиземном море
возможно, толпу детей, племянников, их игры
или что-нибудь еще
кто знает
эти утраченные картины из дыма
возможно
оставили нам
после себя
только свои призраки
Приручение
В воздухе, омываемом волнами, начинает пахнуть ветром и штормом. Внизу на пляже купальщики собирают свои полотенца и детей, когда тяжелые тучи появляются на горизонте.
Но шторма нет.
Гнев прошел. Осталась только усталость. Такая усталость, что хочется лечь на раскаленную гальку и забыть о призраках.
В детстве, перед ливнем, когда птицы улетали в леса, Нани и Фелисите выходили на улицу. Они любили эти бури. Это было словно присутствие матери, только без боли и молний.
Начинает моросить. Дождь совсем невесомый, его хватает, чтобы лишь смыть кровь с рук Фелисите.
– У тебя порезы, – замечает Эгония.
– Я познакомилась с нашими бабушкой и дедушкой, – отвечает та, не сводя глаз с моря цвета старой меди. – Они бы тебе понравились.
Эгония поднимает крючковатый указательный палец и обводит кончиком когтя края ран на пальцах, запястьях, шее и лице Фелисите. От прикосновения ведьмы эпидермис стремительно стареет, осколки стекла отпадают, раны затягиваются и заживают. Когда она наконец убирает руку, кожа сестры выглядит моложе. И здоровее.
Фелисите роняет краткое «спасибо».
Дождь становится сильнее, и она встает. Пересаживается к близняшке. И раскрывает над их головами большой черный зонт.
– У меня для тебя кое-что есть, – говорят обе одновременно.
Фелисите вскидывает бровь, Эгония приподнимает плечо.
– Сперва я.
Фелисите достает из своей сумки фотографию Кармин и той, чужой, семьи. Доказательство тайной, древней жизни, к которой близнецы не имеют отношения. Три лица искажаются под увеличительным стеклом дождевых капель. Эгония берет рамку и бормочет:
– До тебя у нее могла родиться хоть дюжина, хоть три тысячи девчонок. Какая разница? Я видела, как она тебя обожала. Своим странным, дерьмовым способом мать любила тебя. И все. Больше или меньше, чем эту, не знаю. Но какая разница?
Жучки, которые гроздьями слетают с ее губ, летят сквозь дождь к морю, лавируют между каплями, точно пьяные.
Сестры рассматривают фотографию уже несколько минут, как вдруг Эгония вдруг стучит желтым ногтем по стеклу. Прямо над ним виднеются три крошечные буквы, переплетенные в штемпель: ЖПА.
Фелисите хватает сестру за руку.
– Эгония, эти три буквы не попадались тебе в дневнике? Или имя с такими инициалами?
И тут же упрекает себя за порыв. Они только-только помирились, а она вновь упомянула дневник. Однако сестра не отстраняется.
Фелисите назвала ее Эгонией.
Впервые с тех пор, как сели рядом, сестры смотрят друг на друга. В этом взгляде столько всего невысказанного, столько всего, что не передать словами, что Эгония наконец моргает и поворачивается к размытому серо-голубому горизонту. В облаке крошечных мотыльков она шепотом признаётся, что на самом деле мало что помнит. Ведь никогда не умела хорошо читать. Запомнила лишь несколько слов, даже не целые предложения, ничего важного. Только то, из-за чего захотелось спалить записи.
Фелисите подозревала это, но все равно разочарована. И еще больше отчаялась.
Их мать мертва уже две недели. Фелисите всегда умела находить призраков за несколько часов, максимум за день. Интуиция и чай никогда не подводили ее. Но в случае с матерью кажется, что за каждым новым ответом, за каждой открытой дверью обнаруживается еще сотня других и все заперты на особый замок.
– Хотя кое-что припоминаю, – добавляет Эгония. – Но не три буквы. Другое слово.
Фелисите никак не реагирует. Не застывает, не подпрыгивает. Прямо как я с тем котенком, что приблудился в моем саду в прошлом году. Серенький, крохотный. Стоило открыть дверь – и он убегал. Мне очень хотелось, чтобы малыш вошел в дом и составил мне компанию, как сосед, заглянувший на послеобеденный чай. Именно поэтому я поставил на крыльцо несколько мисок с молоком. Дал ему спокойно подойти. Постепенно я открыл дверь, и он больше не убегал. А в тот день, когда котенок наконец вошел в дом и присоединился ко мне на кухне, я постарался не заострять на этом внимание. Занимался своими делами, как обычно, чтобы не испугать его. Притворился, что малыш всегда был здесь, чтобы он тоже в это поверил.
Когда сестра собирается рассказать ей о том, что нашла в дневнике матери, Фелисите делает то же самое, что и я: ничего. Она ведет себя так, будто они уже тысячу раз говорили об этом. Но уверяю вас, под едва восстановившейся кожей натянуты все нервы.
– Кармен.
– Кармен?
– Точно. Кармен. В дневнике. Это я помню.
– Уверена, что не прочла неверно «Кармин»?
Сомнение в голосе Фелисите граничит с отчаянием. Эгония не обращает внимания и продолжает:
– У меня тоже для тебя кое-что есть.
Ведьма добрых две минуты со звоном роется в складках и карманах своей многослойной одежды. Наконец она выуживает ржавую металлическую коробочку и протягивает сестре. Не приглушенные тканью, звуки становятся более резкими и четкими. Сама Эгония больше не гремит.
Захватанная крышка поддается не сразу. Внутри Фелисите обнаруживает груду перламутровых осколков. Это останки крошечного заварочного чайника, разбитого взрывоопасным ребенком в том месте, которого больше не существует.
Фелисите достаточно прикоснуться к одному из них.
И она тут же представляет, как золотой лак заполняет трещины, собирает кусочки, затягивает раны, чинит фарфор одновременно со всем, что движется внутри нее, – хаосом осколков, перекатывающихся по ржавой коробке.
Фелисите наконец-то нашла овчайку для своего стада.
Аккуратно, словно держит птичье гнездо, она закрывает крышку и убирает коробку в сумку. Отныне Фелисите будет источником этого шума мусорного ведра, который, если подумать, напоминает ей звон инструмента, полного трубок и струн.
Фелисите хочется еще раз поблагодарить сестру, но в горле спазм.
– Идем, – говорит Эгония. – Пора домой.
Туристы уже разбежались, накинув на головы полотенца. Окутанные грозой, близняшки умиротворенно бредут по набережной, серое лезвие и черная масса, вдвоем под зонтиком. Вокруг них льет дождь, настоящий дождь, который не притворяется дождем.
Овчайка
Красивая выходит