Лена внесла чайник, мы уселись за стол.
Чайник уже остыл, а мы все говорили, говорили и не могли наговориться. Чего только не вспомнили мы тогда!..
Я и сейчас не могу забыть того, что когда-то, еще на фронте, связывало меня с Леной, с Еленой Владимировной, как, наверное, называл бы я ее теперь, если бы нам вновь довелось встретиться. Трудно было бы мне теперь назвать ее просто Леной, как прежде. Годы прошли, и многое изменилось. Где-то она сейчас? Счастлива ли? Как я хочу, чтобы опа была счастлива!
Боже мой, сколько же ей теперь? Тогда, во время нашей неожиданной встречи в Чай-губе, Лене было что-то около тридцати двух лет. А теперь? Уже минуло сорок. Впервые я встретился с нею в конце сорок четвертого, тогда ей было не больше девятнадцати. Как много лет прошло уже с той первой встречи.
Как памятен тот зимний сырой, пасмурный день в степи под Секешфехерваром, когда немцы танками проломили оборону где-то за левым флангом нашего полка и нам пришлось спешно отходить, чтобы не оказаться отрезанными. «Тигры» и «пантеры» шли за нами по пятам, мы все отчетливее слышали позади, за спиной, их гул. В нем постепенно глохли выстрелы наших орудий, еще продолжавших стрелять по танкам. Мимо нас, разбрызгивая мокрый снег, на большой скорости промчались грузовики с пушками на прицепе — артиллеристы отходили на новые позиции. Когда на снежной белизне впереди нас мгновенно выросло косматое, живущее несколько секунд, черное дерево взрыва и тотчас же рядом — другое, мы — я и несколько солдат и офицеров, бывших со мной, — свернули в сторону от дороги, в небольшую, поросшую редким кустарником извилистую лощинку, и пошли по ней. Мы успели пройти немного, когда над нами с ревом и свистом промчался немецкий штурмовик и, заметив нас, пустил в действие свои пулеметы. Я бросился в сырой, податливый снег и уже лежа услышал, как кто-то вскрикнул, наверное задетый пулей. А минутой позже, поднявшись, увидел, что неподалеку, держась за простреленное плечо, сидит на снегу, корчась от боли, один из шедших с нами солдат.
— Ранило! — прокричал кто-то. — Где санинструктор?
Со мной были люди из разных подразделений, но, как на грех, — ни одного медика.
И вдруг откуда-то появилась девушка с толстой санитарной сумкой на боку. Прежде я никогда не видел ее. Она подсела к раненому, сноровисто и бережно стянула шинель с его плеча, вытащила из сумки пакет, аккуратно и быстро начала бинтовать рану. Когда она закончила перевязку и мы двинулись дальше, девушка молча пошла с нами. Видимо, она была из какой-то другой части, отходившей одновременно с нашим полком, и отбилась от своих — такое случается в бою.
Девушку звали Лена. Моя память хорошо сохранила ее тогдашний облик. Короткие темные пряди, торчащие из-под солдатской ушанки, овал чистых девичьих щек, две тоненькие нашивки младшего сержанта на темно-зеленом медицинском погоне — медсестра, похожая на других таких же. Но отличала ее упрямая складочка на подбородке и сосредоточенность во взгляде, в выражении лица даже тогда, когда она разговаривала, шутила или смеялась, как будто она все время прислушивалась к чему-то в самой себе. Была в ней своя, особенная строгость. Это бросилось мне в глаза сразу же, и Лена вызвала во мне какое-то странное любопытство.
Но обстановка в тот день совсем не располагала к тому, чтобы уделять внимание девушке. Мы продолжали отход, преследуемые немецкими танками. Только под вечер, когда уже стемнело, положение несколько стабилизировалось: откуда-то к нам подошли самоходки и батареи противотанковых пушек, полк стал в оборону, начал окапываться в мерзлой земле. Уже поздно ночью, покончив с делами на передовой, я пришел, чтобы немного отогреться, в крестьянский дом на окраине деревни, в котором, в тесноте да не в обиде, разместился почти весь штабной люд нашего полка. Среди телефонистов и связных, набившихся в тесную кухоньку, поближе к топившейся там печке, я заметил Лену. Подойдя к ней, я сказал:
— Ну, теперь вы можете спокойно разыскать свою часть.
Что-то дрогнуло в ее глазах при этих словах.
— Я позвоню в штадив, наведу справки, где сейчас ваши, — пообещал я Лене, — а утром отправитесь.
— Спасибо! — ответила она, но какая-то тревога почудилась мне в ее голосе.
Рано утром, уходя на передовую, я разыскал Лену среди спавших вповалку на полу и сказал ей:
— Ваши недалеко, километров девять отсюда, — я назвал населенный пункт, — можете отправляться.
— Да, да… — как-то рассеянно ответила она.
Когда я уже вышел во двор, меня окликнул девичий голос:
— Товарищ капитан!
Я оглянулся. Меня догоняла Лена.
— О чем я вас хочу попросить… — несмело начала она. — Можно мне остаться в вашей части?
— Но существует порядок… — начал объяснять я. — Ведь вас по прежнему месту службы могут посчитать дезертиром… Нет, нет, это очень сложно — из части в часть.
— Сложно, но возможно же?
— Если есть веские причины…
— Причина есть. И очень веская.
— Какая?
Лена опустила взгляд. Некоторое время мы шли рядом молча. Я чувствовал, что она не решается сказать мне что-то.
— Товарищ капитан, вы можете мне поверить? — едва слышно, шепотом спросила она наконец. — Мне трудно рассказать вам все. Но мне кажется, вы такой человек, которому рассказать можно… — Она помедлила. — Я больше не могу оставаться в той части, где служила. Где угодно служить, только не там. Только не спрашивайте почему — это очень личное…
— Хорошо, не буду спрашивать, если личное, — пообещал я и добавил в шутку: — Не стану узнавать, что вы там у себя натворили.
— Поверьте, ничего плохого я не сделала!
— Верю, — поспешил я успокоить Лену. Конечно, мне было любопытно знать, что у нее произошло там, где она служила. Неужели что-нибудь такое, чего она стыдится? Всякие встречаются девушки в армии… Но было в ее облике что-то, вызывавшее уверенность: к ней не пристанет грязь.
Я пообещал, что постараюсь уладить дело с ее зачислением к нам в часть. Когда я сообщил об этом нашему полковому врачу, тот, можно сказать, обеими руками уцепился за возможность заполучить еще одного санинструктора: у нас их очень не хватало. Врач сам взялся уладить дело с переводом через свое медицинское начальство и без особого труда сделал это. Так Лена осталась в нашем полку.
После этого мне приходилось видеть ее не так уж часто: ее направили санинструктором в один из батальонов. Лена не занимала какого-то особенного места в моих мыслях, но я помнил о ней, помнил ее откровенный разговор со мной и грусть в ее глазах, и мне хотелось при случае все же узнать, что заставило ее так настойчиво добиваться перевода с прежнего места службы. Но не будешь ведь расспрашивать ее специально…
Как-то ночью, было это в январе, когда мы совершали маневр в обход уже окруженного нашими войсками Будапешта, я на марше шел с головным батальоном — тем самым, в котором служила Лена. Шагая вдоль обочины шоссе, я угадал впереди, в силуэте невысокого, стройного солдатика, в ладно подогнанной шинели, без оружия и с толстой сумкой на боку, ее фигуру. Я догнал Лену. Она обрадовалась, увидев меня. Мы пошли рядом разговаривая…
Ничто так не располагает к откровенности, как ночная дорога, когда идешь с однополчанином вместе, и знаешь, что впереди еще много часов пути в ночной тишине, нарушаемой лишь неторопливым звуком шагов колонны. В такие минуты, когда коротаешь ночь на ходу, если еще не вымотан маршем и не устал до такого предела, что и слово сказать трудно, всегда тянет поговорить с тем, кто идет рядом, даже если вы и не очень близки были до этого друг с другом и ненароком, по необъяснимой потребности души, можешь раскрыть ему сокровенное, как и он тебе.
Так получилось и у меня с Леной. Почти не побуждаемая моими вопросами, она рассказала, что в артиллерийском полку, где она служила, ей нравился один лейтенант, командир огневого взвода противотанковых пушек в дивизионе, где она была санинструктором. Она видела, что и он неравнодушен к ней. Они ничего не успели сказать о своих чувствах, но уже знали, что любят друг друга. Это стало понятно и другим — на фронте в каждом все видно тем, с кем служишь. Понял это и командир дивизиона, человек недобрый и хитрый, давно и безуспешно добивавшийся благосклонности Лены. Его стараниями лейтенант был переведен в другой дивизион. Все-таки он и Лена иногда виделись. Но вскоре, это случилось осенью сорок третьего в боях за Киевом, лейтенант был убит. Лена после этого словно бы потеряла себя, ей казалось, как она призналась мне, что от нее осталась только оболочка. А ее командир между тем усилил свои притязания, что в то время было для нее особенно мучительно. Она пыталась перевестись куда-нибудь в другое подразделение, но командир дивизиона этому препятствовал — он надеялся, что ему удастся добиться своего. Не оставлял он своих попыток до самого последнего времени, и это стало для Лены совершенно невыносимым. И когда уже под Секешфехерваром, в сумятице отступления, Лена потеряла своих и прибилась к нашему полку, она, чтобы избавиться от измучивших ее бесконечных домогательств командира, решила больше не возвращаться в свой дивизион.