Возможно, мое одиночество тогда и не толкнуло бы меня к Лене, если бы я к тому времени уже не пришел к убеждению, что мы с Риной давно и окончательно перестали понимать друг друга, что мы можем жить и врозь.
Но как я мог поверить тогда, что я уже не нужен Рине, что я для нее — лишь отец Вовки? Не прощаю себе этого, да и никогда не смогу простить. И только в том мое оправдание, что Рина сама побудила тогда меня думать так и не захотела быть со мной, а мне поверилось — это насовсем.
А Лена рядом…
Она призналась мне, что очень обрадовалась, так неожиданно встретившись со мной в Чай-губе под одной крышей. Но вскоре и встревожилась: я был для нее не просто одним из тех, с кем рядом шла она по фронтовым дорогам последнего года войны. С изумлением, страхом и радостью обнаружила она, что в ней за долгие годы сохранилось и живет то, в чем она не хотела бы признаться даже себе, то, о чем я впервые догадался еще давно-давно, в рассветный час в балатонской степи, когда сквозь сон почувствовал взгляд Лены.
Прошло полтора десятка лет, мы встретились вновь… Между нами осталась та же разница в возрасте, но теперь она как бы сократилась: в сфере чувств женщины всегда старше нас, мужчин, лишь с годами эта разница сглаживается и в конце концов наступает время, когда разница в возрасте чувств уравнивается.
Вот так судьба, сделав сюрприз нам обоим, свела нас с Леной в ту зиму. Свела почти «на равных», чего не могла бы сделать раньше, в тот далекий, последний военный год.
Хотя наши отношения с Леной в ту пору, да и позже, еще не перешли грани, после которой все решается само собой, я полагал, что должен был об этих отношениях сообщить Рине. Ведь сохранял силу наш давний уговор — сразу дать знать, если в сердце кого-либо из нас войдет другой. А мне тогда по-серьезному казалось, что Лена уже вошла…
Но я не мог написать Рине об этом, хотя все предыдущее давало основания предполагать, что теперь она отнесется к этому иначе, чем раньше. Ведь Рина сама под предлогами, на мой взгляд не очень основательными, не захотела быть со мной на Севере, там, где мне было особенно трудно. Может быть, я действительно не нужен ей? Остается Вовка. Но когда исчезает главное — не держат и дети. Сколько в жизни тому примеров!
А Лена… Она не требовала от меня ничего, даже уклонялась от разговора о наших отношениях, обо всем том, к чему, возможно, придем мы, но я чувствовал — мы с каждым днем все непреодолимее нужны друг другу.
Однажды я сказал ей, что хочу написать Рине обо всем. «Повремените, — посоветовала, вернее, попросила Лена. — Разве вы уверены, что между нами тремя все уже решено? Будьте бережнее к вашей жене».
После этого разговора что-то переменилось в Лене. Все чаще я стал замечать в ее глазах какую-то растерянность… Однажды она задумчиво сказала мне: «Не может быть настоящего счастья, если в его фундаменте хотя бы маленький камешек чужого горя».
А камешек все-таки был. Я все время чувствовал его на душе. Ну, допустим, с Риной у нас разладилось, у каждого сложится своя жизнь… А как же с Вовкой? Его не разделишь. Да и дочку Лены.
Да, как-то не очень ладно шло у нас с Леной… Однажды она заявила мне: «Не хочу и не могу больше так. Не хочу бояться сплетен, не хочу ловить любопытные взгляды. В гарнизоне все знают друг о друге всё или, по крайней мере, стараются знать. О нас еще не говорят, но зачем ждать этого? Я-то еще могла бы не очень беспокоиться… Но я не хочу, чтобы ваше имя было задето».
Лена вновь стала настойчиво просить, чтобы я переселился в какой-нибудь другой дом или помог переселиться ей. Я не стал возражать. Она была права.
Обратиться с этой просьбой к моему командиру, полковнику Леденцову? Но как мотивировать необходимость переселения? И вообще, как с этой просьбой подойти?
За время службы мы несколько сблизились с Леденцовым. По праздникам я иногда даже бывал гостем в его доме — он жил на Чай-губе со всем семейством: женой, двумя дочками-школьницами, матерью, приехавшими вместе с ним, — но отношения между нами оставались по-прежнему прохладными. Я чувствовал, что Леденцов, при всем его, в общем-то, доброжелательном отношении ко мне, старается поддерживать между нами ту дистанцию, которую он полагал необходимой, сообразуясь с разницей в наших званиях и в служебном положении. Откровенный разговор с ним был возможен лишь в вопросах, которые касались службы. Если я заведу разговор о переселении, неизбежно последует вопрос: а зачем мне это понадобилось?
Я так ничего и не сказал Леденцову.
Как раз в эти дни вернулся из госпиталя Федор Федорович. Как-то вечером, придя со службы, я зашел проведать его: он еще не совсем оправился после болезни.
Федор Федорович почти сразу завел разговор обо мне. Начал он его издалека:
— Вот давно уже гляжу я на вас и думаю: жены у вас фактически вроде бы и не имеется — который год вы врозь. Я поначалу думал, явится она к вам, супруга ваша, в конце концов не может быть, чтобы не приехала. Ан нет… — Федор Федорович помолчал. — Я вот уже двадцать четыре года служу, из них здесь девятый год. Знаю, бывает это в нашей офицерской жизни: ездит жена за мужем по всем гарнизонам, тянется, как нитка за иголкой, но не у всякой нитки на всю жизнь прочности хватает. Случается, и рвется… А иголка без нитки — что ж она! Уже и не иголка в полном смысле… На себе испытал, каково так-то.
Мы уже давно делились с Федором Федоровичем многим, и я в общих чертах знал его грустную историю. Она чем-то напоминала мою: когда-то его жена, после рождения дочки, уехала с нею к своим родителям и больше не вернулась — не захотела скитаться по временным гарнизонным квартирам. Много лет они продолжали числиться мужем и женой, хотя уже давно стали чужими друг другу. А потом, когда жена Федора Федоровича сошлась с другим, они оформили развод, и дочка росла при отчиме, навещая отца только во время каникул.
В том вечернем разговоре Федор Федорович вновь вспомнил о былом.
— Я ведь тоже имел возможность, как и моя супружница бывшая, новое счастье найти. Была на примете женщина, и очень даже хорошая, — признался Федор Федорович. — Да вот не решался на развод подать, хотя фактически к тому времени мы с моей благоверной уж сколько лет как разошлись.
— Почему же не решались-то?
— Был у меня в ту пору начальник, подполковник Егерьев. Строжайших правил был человек. Узнал он, что разводиться собираюсь, вызвал меня и сказал: «Мне до вашей личной жизни дела нет. Живите, с кем хотите и как хотите. Но предупреждаю: чтоб никаких поводов для разговоров о разводах и прочих аморальных явлениях!» Струсил я, грешный человек. Вот так и остался…
А потом Федор Федорович спросил напрямую:
— Как у вас дальше-то с Еленой Владимировной сложится?
Я сначала смутился. А потом откровенно признался Федору Федоровичу во всем и даже спросил, как бы он поступил на моем месте.
Но кто может дать верный совет в таких делах?
Единственное, что он мне посоветовал — не затевать переселения.
— Начнете — это сразу любопытство вызовет: а почему замполит квартиру срочно меняет?
Да я и сам уже пришел к такому же мнению. И в конце концов главное не в том, чтобы сохранить мои отношения с Леной в тайне, а в том, чтобы решить их правильно, если уж я забочусь о своем авторитете. А притворяться перед всеми, делать вид, что ничего особенного с тобой не происходит, противно! Ведь я же учу людей искренности, прямоте. И от самого себя требовать всего этого должен по самой полной нравственной норме.
Я объяснил Лене, что перемена квартир — не решение вопроса, и она, хотя и не сразу, согласилась со мной.
Так мы и остались с Леной под одной крышей. Но теперь мы виделись с нею все реже. Мне казалось, что она начинает избегать меня. Что-то все более мешало мне запросто, как бывало еще недавно, заглянуть к ней в комнату, посидеть, поговорить по душам…
5Пришла весна. Неторопливая, северная весна. На заливе, сколько видно до горизонта, продолжал лежать лед, и стояли еще холода. Но уже кончилась полярная ночь, и показавшееся после долгой зимней отлучки солнце медленно, как бы еще не набрав сил, но с каждым днем все выше подымалось над горизонтом и вечерами скрывалось ненадолго, не гася дня. Над нашим военным городком в светлом небе все чаще проплывали косяки птиц, летящих с юга в родные северные места. В тундре снег постепенно серел, опадал, все больше и больше в нем голубели лужи, следы гусениц наших транспортеров наливались водой, и она стояла в них чистая-чистая, прозрачная, как весенний воздух. Как всегда весной, в те минуты, когда голова, пусть ненадолго, освобождалась от служебных забот, становилось как-то не по себе — хотелось перемен, хотелось чего-то радостного, — это весеннее чувство знакомо мне с мальчишеских лет. И, уже привычная в начале весны, особенно острой бывала грусть: о том, что годы уходят, а в жизни многое не заладилось… Я сам удивлялся, как же так получилось, что в сорок с лишним лет я, в общем-то совсем неожиданно для себя, оказался в каких-то странных холостяках, очутился как бы между двух берегов. От одного берега, того, где Рина, я оторвался, но еще тянулся канатик, связывающий меня с ним — забота о Вовке и, несмотря ни на что, не проходящая боль, почему же у нас с Риной так получилось. Другой берег — Лена, был близко, но его застилал туман сомнений, которые, я знал, мучают Лену не меньше, чем меня. Камешек горя в фундаменте счастья — это помнилось постоянно.