Тут в дверях показался урядник – как Лоэнгрин,[47] весь серебряный от рыбьей чешуи…
– Вот, ваше благородие, – сказал он, – как тут идти склизко… Одна рыба… В кармане лекарство, которое было, – все смокло… Холера… Кому какое давать – не знаешь.
Урядник стал вынимать из карманов пузырьки и мокрые порошки:
– Вот рома бутылка цела… Да и холеры нигде-то и нет, а мне говорят: «Давай им это, Василий Иванович…» А я что? Я на весь район один. От Кеми до границы… Да еще жулика-пастуха лови: олений приплод не сдает… А в Кеми за политиками гляди. Один тебя за папиросами, другой за вином посылают… Пристав Репин, хороший человек, неча говорить, но только от скуки, что ль, ей-ей, всю ночь с ими в карты дует… Порто-франко потому… У нас тут, говорю, – порто-франко: тут ром – рубль. Потому… А пуншу шведского всегда достать можно, ей-ей… Крикните: «Василий Иванович!» – и готов пунш… Прощения просим.
Урядник был навеселе.
Он вышел и через минуту вернулся, осторожно неся два стакана шведского пунша. Как-то особенно нам подмигнув, урядник сказал:
– Все понимаю, ей-ей… Только три класса прошел, а все и всех вижу… Будете в Кеми, Кознову не говорите, вот он меня ест. Вот ест, прямо беда, ей-ей… Только и думает, как бы во мне вину найти. Ему охота меня угробить, совсем начисто. Тут и весь крендель.
– Почему же крендель? – с недоумением спросил я.
– Потому что переплет, – пояснил урядник, – из-за жен вышло. Ей-ей. Я прямо Иосиф.[48] А Кознов думает совсем наоборот. Долго рассказывать, ей-ей… Вот так порто-франко!.. Завтра, ей-ей, вам пунша бутылку достану, прямо янтарь. Вкусно-о! Ар-р-ромат… Скажите спасибо уряднику. Больше ничего…
Внезапно вдали, над океаном, показались какие-то рыжие тучи, вроде паутины, которые быстро неслись, точно пепел по ветру. Странные тучи быстро приближались, летели к нам дымной стеной.
Ясный день стал темнеть.
Я как раз разбирал краски, приготовляясь писать, но стало темнеть. Ко мне вошел Серов.
– Что это, Константин, гроза, что ли? Как потемнело…
Рыжие тучи спускались с неба волнующими полосами. Стало темно совсем. Я зажег свечу.
В окне рыжая мгла и шум, особый шум: в летящем пепле слышны гортанные крики птиц. Это не пепел, это – птицы. Миллиарды птиц спустились на землю. Они покрыли все, как белые фонтаны, вздымаются они с криками около дома. Плачущий птичий крик звенит в воздухе.
Когда стало чуть светлее, я выбрался на крыльцо. Но чайки садились на меня, налетали кучей – на плечи, на голову. Я отталкивался, размахивая руками, спасаясь от птичьей силы.
Через несколько минут берег от птиц очистился. На берегу не осталось и рыбы: чайки всю сельдь съели. Кончился этот чудовищный птичий пир, и чайки разместились по скалам. Скалы покрылись ими, как снегом.
– Умная птица, – крикнул урядник, – всю подобрала, чисто вымела.
– Хорошо было бы зажарить хотя бы одну, – сказал я монаху.
– Пошто ее жарить? – ответил с улыбкой монашек. – Селедка только в засол хороша… А у нас кумжа есть – вот это рыба.
Так и не попробовал я мурманской селедки.
На всем Мурмане есть две лошади.
На этих лошадях мы и поехали в Печинский монастырь святого Трифона.
Дорога идет каменной тундрой, но колеса тарантаса утопают в грязной дороге: между камней болото, мелкий кустарник и кривая поросль низкой карельской березы.
Вдруг на дороге перед нами показались белые куропатки. Взлетают, садятся опять.
На облучке тарантаса сидит наш урядник, Василий Иванович. Рядом с повозкой бежит его собака, Шутик, лайка, хвост крючком. Шутик лает на куропаток, сгоняя их с дороги.
– Эх, ружья жалко нет, – говорю я. – Из револьвера, я думаю, не попасть…
Но Серов берет мой револьвер, прицеливается – и мимо.
– А жаль, – говорит он. – Все рыба да рыба. Хорошо бы и куропатку съесть (…).
Так мы подъехали к деревянному монастырю святого Трифона.
В чистой горнице, где полы крашеные, высокий и красивый отец Ионафан, настоятель монастыря, угостил нас свежим, только что пойманным в речке лососем. После закуски мы с Серовым приготовили краски, чтобы писать неподалеку от монастыря.
– Вот что, – сказал нам отец Ионафан. – Вот ежели списывать тут будете, не пугайтесь, милостивцы… Мед-меди тут ходят, осемь их. А у вас пистоли али пужала какие. Так вы, милостивцы, медмедей не пугайтесь: они тут свои и человека никак не тронут. Уж вы не застрелите их случаем из пистоли, ежели испугаетесь…
Я и Серов посмотрели на отца Ионафана с полным изумлением.
– Как медведи?… Почему свои?…
– Медмеди, известно, милостивцы, не наши, а лесные звери, вольные, – продолжал настоятель. – Ух и здоровые, как горы!.. А только они заходят и сюда к нам иногда – на двор монастырский… Это скамейка большая, видите там, под стеною… Сидим мы на скамейке, февраля двадцатого, все в сборе, братия то есть… Ждет братия, как после зимы и ночи непроходимой солнышко впервые заиграет, благодатное… А они, медмеди, тоже рядом тут сидят и на небо глядят… Как только солнце выглянет из-за горы, мы молитву поем, а кто из нас что вспомнит, тот и поплачет. А медмеди тоже бурлыкать зачнут: и мы, мол, солнцу рады. Хотя и звери, а понимают: солнышко любят…
И я вспоминаю, как вечером того же дня монах с фонарем в руке нес из монастырской кладовой испеченные хлебы в трапезную, куда мы были приглашены на ужин.
Вдруг мы услышали, как этот монах закричал внизу у ворот:
– Эва ты, еретик этакой!.. Пусти…
Оказывается, медведь отнимал у крыльца от него каравай хлеба, а монах угощал зверя фонарем по морде.
– Я ему уже дал хлеба, – рассказал нам позже монах, – так он все тащить хочет. Тоже и у них, медмедей, не у всех совесть-то одна. Отнимает хлеб прямо у дому, чисто разбойник… Другие-то поодаль смотрят, у тех совесть есть, а этот, Гришка-то, он завсегда такой озорной…
– Ты заметил, – сказал мне Серов, когда мы с ним укладывались на монастырские койки, – милый монашек, браня медведя, говорил о нем, как о человеке… Странно, правда?
– Да, Тоша, заметил… Какой чудесный край, Север Дикий! И ни капли злобы здесь нет от людей. И какой тут быт, подумай, и какая красота!.. Тоша, я бы хотел остаться жить здесь навсегда…
Но на Севере Диком я тогда не остался. Не та была у меня, как видно, судьба.
Испания
I
Вагон третьего класса. Много народу. Пестрая, грязная толпа пассажиров. Все едят. Хлеб, творог, яйца. Чем-то похоже на русских крестьян. В окна видна иная природа. Громоздятся горы… Серые, каменные, непохожие на горы, которые я когда-либо видал. Иногда дивишься: как не упадут эти скалистые вершины, нависшие одна над другой? От подножия их кверху склоны покрыты выжженными травами, лесом, пихтами. Кое-где белые, узором бегущие дороги. Огромные каменные сенные сараи, покрытые черепицей. По дороге едут запряженные четверкой экипажи, похожие на черную бочку.
У дверей вагона – солдаты с винтовками. Сидящие против меня испанцы, одетые в грязные, серые плащи, достают из мешка хлеб, сало, сухое мясо, лук. Открывают вынутый из рукава тонкий, длинный нож и режут им еду. Едят молча, сурово. Женщины что-то часто говорят. Одеты пестро: на головах и на плечах большие платки, кончающиеся узорами – круглыми шерстяными шариками; много черного цвета. У мужчин на ногах род опорок, над ними как бы онучи, перевитые ремнями; от колен, сбоку, висят большие кисти. Груди полуоткрыты. Видны грязные холщовые рубахи. Красные широкие пояса. Желтые суконные рейтузы… Странно! Но почему эти совершенно другие люди похожи на русских?
Выйдя на станции, я купил хлеб, бутылку вина, сухое мясо. На станции – грязно. За холмами горела красная заря… Пустынный, мрачный, каменный городок, точно в знойной, желтой пыли. Широкий, длинный каменный мост через речку, в которой почти нет воды, сквозит мавританским узором.
Быстро подошел вечер. Синей мглой покрылись долины и горы. Вошел кондуктор и зажег свечу в длинном фонаре.
Я устал и заснул в вагоне. Проснулся от толчка в плечо. Передо мной стоял кондуктор и с ним солдат.
Я достал билет.
Кондуктор серьезно посмотрел на меня и, видимо, спросил: «Куда едешь?»
– Валенсия, – говорю я.
Кондуктор взял у меня билет и строго что-то сказал солдату. Солдат с ружьем добродушно стал мне что-то объяснять. Слышались слова: «Валенсия», «Барселона». Я понял, что еду не туда, и подумал: «Черт меня дернул ехать в Испанию, не зная языка».
В Москве Савва Иванович Мамонтов затеял ставить «Кармен» Бизе. И вот я уговорил его: поеду в Испанию и напишу с натуры эскизы для «Кармен». Мамонтов согласился.
– Поезжайте, – говорит, – вы – правы… Что вам? Двадцать три года.
В полночь я подъехал к большому вокзалу, освещенному газовыми фонарями. Носильщик, которого позвал солдат, понес мой чемодан, ящик, сложенный мольберт и завернутые подрамники с холстами. На вокзале я прочел: «Барселона».
Долго мы шли куда-то, через станцию, коридоры, по улице, среди высоких домов; в темноте редко-редко мерцал огонек в фонаре. Пройдя широкие темные ворота, солдат что-то сказал старику носильщику и ввел меня в дверь грязного дома.