– Взгляни вот сюда! – сказала мне Маша. – Тоже сорок третий год.
На противоположной стене висели другие фотографии. «Союзные войска переправляют посылки русским партизанам». Не знаю, где конкретно был сделан этот снимок. Я посмотрела внимательно. И вдруг что-то больно резануло меня. Была сфотографирована самая обычная наша деревня – покосившиеся избы утопали в снегу. Изможденные люди, по виду старики, в подшитых валенках, в старых тулупах и заплатанных телогрейках, закутанные до бровей, с инеем вокруг рта скорбно смотрели на оператора. И было видно, что фотографирование не имеет никакого значения для их физиологической потребности выжить. Пережить эту страшную войну, не умереть от голода, не быть убитыми ни врагажескими пулями, ни своими. Я сказала, не оборачиваясь:
– Пойдем! – И не услышала за собой ответа. Я обернулась.
Маша стояла за мной с застывшим лицом. По ее щекам текли слезы и скатывались с подбородка на куртку. Она их не вытирала. Так и стояла навытяжку, с сумкой в одной руке, будто своей этой застывшей позой отдавала честь. Только когда она моргала, медленно закрывая веки, слезы начинали катиться быстрее, и тогда я видела, что по ее щекам струится целый поток.
– Маш, ты чего?!
В зал вошли запоздалые, как и мы, посетители, человек шесть. То ли немцы, то ли англичане… Они, негромко переговариваясь, двигались по направлению к нам, смотрели экспонаты. Маша, почувствовав их приближение, быстро смахнула свободной ладошкой слезы и осталась стоять, крепко сжав челюсти, чтобы не плакать. Она не хотела плакать при посторонних. Туристы, немолодые, но в ярких брючках, с фотоаппаратами, приблизились к нам, но, видя, что мы не двигаемся с места, мельком взглянули на фотографию и пошли дальше.
– Маша, пошли! – позвала я, когда они уже отошли. Но она все стояла, а слезы все бежали из ее глаз, хотя теперь она их постоянно вытирала. Я попыталась взять ее за плечи – она не шелохнулась, мелко-мелко дрожа – снаружи и видно ничего не было.
– Понимаешь, Танька, я – русская. Русская!
Я тут же вспомнила старика возле Нотр-Дам. Ох, эта наша поездка в Париж!
Прозвенел звонок, предупреждающий о закрытии.
– Пойдем, – растерянно повторила я. Она послушалась и пошла за мной, уже не оглядываясь, но все еще вытирая слезы.
– Тебе надо выпить воды, – сообразила я. – Пойдем, где-нибудь купим!
Она остановилась, поставила между ног сумку с Лулу, достала пачку бумажных платков, тщательно вытерла лицо и руки.
– Мне не воды надо, – криво сказала она, кидая свои смятые платки туда же, куда раньше отправились экземпляры, запачканные Лулу.
– А что? – Я сделала бы для нее все на свете.
– Водки.
– Ну, так пойдем!
– Я пошутила, не бери в голову.
– Ничего себе пошутила! – У меня внутри тоже все расслабилось, когда я заметила, что ее отпустило. – Я уж думала, «Скорую» надо звать. Чего на тебя вдруг нашло?
– «Скорую»? – она улыбнулась мне еще влажными глазами. – Вот мы и поквитались с тобой, Таня.
Боже мой! Мой первый день в Париже. Мне показалось, что он был уже сто лет назад.
– …А насчет того, что «нашло»… – она задумалась и сказала мне так, что я чуть не села прямо на булыжную мостовую. Она себя выдала этим ответом, наша новоиспеченная парижанка Мари. Ведь в ответе ее звучала не философия, не ирония, не остроумие парижанки, привыкшей всегда и во всем «держать форму», а генетически посеянный и вдруг внезапно вылезший на свет божий родовой инстинкт. Его можно было задавить воспитанием, образом жизни, переездом в чужую страну, но он все равно остается в глубине настоящей человеческой души и время от времени проявляется.
– Умом-то я все понимаю, – сказала Мари. – Да только наших-то – жалко! – И заключалось в ее ударении на этом простом слове «наши» столько исконно бабьего, русского, непридуманного и жалостливого, что я даже не посмела ей возразить.
Мы вышли на авеню де Турвилль. Вечерело. День для меня прошел незаметно. Даже нога не так уж болела. Мне захотелось есть. Я нащупала в кармане монетки.
– Пойдем куда-нибудь! Угощу тебя сэндвичами! Я только их и ела сейчас в Париже. Часто попадались удивительно вкусные – с копченым лососем и консервированным тунцом, с ветчиной, салатом и сыром. Они продавались здесь в каждой закусочной и очень экономили мне бюджет. В тот мой приезд с моим другом мы тоже обожали разгуливать с ним по городу с этими огромными сэндвичами в руках и с поллитровыми бутылками вина. И при этом воспоминании у меня потекли не слезы, а слюнки. Я улыбнулась – главным в моем воспоминании была еда, а уж мой друг пришелся к ней как бы в придачу.
– Ну, вот еще – сэндвичи! – сказала Мари. – Мои сегодняшние слезы требуют другого… – Она слегка задумалась, а потом воскликнула: – Точно! Я уже давно думала, чего же мне хочется из еды? А я сто лет не ела настоящих пельменей. Все какие-то равиоли, паста, бог знает что… Все – не то! – Она опять посмотрела на меня: – Ой, девки, зачем приехали? Растравили, девки, вы мою душу.
И это говорил человек, живущий в городе со знаменитыми кулинарными традициями.
– Ну, ладно, это я так. Не тратить же тебе на пельмени последние денечки. – Она переложила сумку с собакой в другую руку и собралась уходить. Я подумала, что она, должно быть, очень устала таскать свою собаку целый день. По моим прикидкам, Лулу весила не менее шести килограммов. С моей стороны просто свинство было бы бросить Мари.
– А разве здесь можно купить хорошее мясо?
Мари вскинула на меня повеселевшие глаза.
– В супермаркетах все действительно перемороженное, – сказала она. – Но одно место я знаю.
– Тогда будем сегодня есть пельмени! – сказала я, сделав ударение на слово «будем».
Через три часа объевшаяся мясного фарша Лулу, выкатив круглое мягкое пузо и раскинув в стороны лапы, сонно валялась на диване (сколько же эта собака могла спать?). Я закидывала в булькающую кастрюльку последнюю порцию сделанных собственноручно пельменей. Мари разливала в коньячные бокалы (водочных рюмок у нее никогда не было) купленную в ближайшем к ее дому магазине водку «Смирнофф».
– Нам осталось для полноты счастья только спеть «Подмосковные вечера», – заметила я, следя, когда пельмени всплывут.
– А что, и споем! Выпьем и споем.
– В полицию не заберут?
Мари задумалась:
– Могут. Один мерзавец уже на меня насвистел.
– Ты продавала наркотики? – Я была озабочена тем, достаточно ли соли.
– Хуже, – сказала Мари. – Его жене не понравилось, как воет Лулу.
– Если хочешь, я сама могу пойти немного повыть у нее под дверью, – предложила я. – Мне все равно послезавтра уезжать! Не думаю, что меня оставят здесь в тюрьме вместо того, чтобы вышвырнуть на родину.
– Тебя не оставят, а меня могут четвертовать. И заодно заставят уплатить за тебя большой штраф.
– Тогда не будем, – согласилась я и стала ложкой выуживать пельмени. Шумовку Мари за все годы так и не удосужилась купить. У меня на душе было хорошо и легко, как не было уже много лет. – К тому же я не могу выть и есть одновременно, – сказала я, пробуя пельмень из последней порции. – Очень вкусно!
И когда примерно еще через час, то есть уже ночью, шум под окнами стал стихать, а Башня еще продолжала светиться, и мы с Машей за чашками чая исступленно плакались друг другу на тяжелую жизнь, в домофонном устройстве раздался осторожный звонок.
– Не открывай! – сказала мне Маша. – Это полиция!
Я обвела взглядом гору грязной посуды, пустые бокалы на столе, ополовиненную былку «Смирноффской».
– Полиция, даже в Париже, не будет звонить так, будто боится кого-нибудь разбудить.
– Тогда кто это? Снова сосед? – Глаза у Маши стали еще более испуганные.
– Ты никого не ждешь?
– Нет… – она показалась мне растерянной.
– Тогда это может быть только Ленка, – сказала я.
– Ленка? – И смутное разочарование мелькнуло в Машиных глазах.
– А что, – я посмотрела на часы. – Она, наверное, вернулась в отель, убедилась, что там никого нет, заскучала и решила отправиться к тебе. Тем более что прогулка по ночному Парижу не так опасна, как по ее собственному московскому микрорайону.
– В принципе, логично, – сказала Мари.
Звонок в домофон повторился.
– Тогда ничего не остается, как открыть! – произнесла я, пошла к двери и встала сбоку со скалкой наготове. – Не бойся, я с тобой.
Удивительно, как действует на собак мясной фарш! Проклятая Лулу, в прежние дни заливавшаяся по пустякам протяжным визгливым лаем, теперь хоть бы шелохнулась на диване. Маша подошла к двери и спросила нарочно сонным голосом:
– Кто там?
За дверью раздался приглушенный мужской голос:
– Маша, это я!
Она посмотрела на меня. Я удивилась: этот голос не мог принадлежать никому другому, кроме как Валерию. Впрочем, что же тут было удивительного? – подумала я, поразмыслив. Я посмотрела на нее:
– Мне уйти?!
Она не сомневалась ни минуты: