Зато открыта боковая дверь, ведущая в фонд, туда, где под самый потолок уходили полки, набитые книгами, и пахло вечным бумажным тленом. Между стеллажами помещался журнальный столик, на котором стоял самовар, вазочка с конфетами и недопитая бутылка сухого вина, кажется «Лудогорского», а Эльвира Анатольевна, напевая, собирала в пирамидку грязные чашки.
— Добрый вечер! — громко сказал Свирельников.
— Ой, испугали! — обернулась она. — Разве так можно?!
— У вас тоже праздник сегодня?
— У Веры Семеновны день рожденья. Она пораньше ушла…
— И в зале никого нет!
— Так ведь — футбол. Полуфинал. Муж тоже раньше сегодня домой уехал. А вы футболом не интересуетесь?
— Нет, я интересуюсь очаровательными библиотекаршами! — ляпнул Свирельников то, чего никогда бы не сказал в трезвом умосостоянии.
— Неужели? А я и не заметила! — позволительно засмеялась Эльвира, чего, конечно, тоже никогда бы не сделала без «Лудогорского».
— Да-а? — протянул Михаил Дмитриевич, лихорадочно соображая, что же ему дозволяется — поцелуй или чуть больше?
— Да-а-а! — ответила она, поясняя, что дозволяется решительно все.
Соединение состоялось тут же, между стеллажами. Было оно бурным (ища опоры, Эльвира обрушила на пол несколько собраний сочинений), стремительным (первый поцелуй от затихающего трепета бедер отделяли минуты) и упоительным (несколько мгновений оба, ничего не соображая, смотрели друг на друга, словно оценивая градус внутреннего потрясения). А потом она вдруг хрипло засмеялась.
— Я что-то не так… сделал? — испуганным шепотом спросил Михаил Дмитриевич.
— Все замечательно. — Она поцеловала его вспотевший лоб. — Просто у меня так всегда… Не знаю почему…
Отдышавшись, свежесостоявшиеся любовники допили вино, вместе помыли чашки, а потом долго искали нитку с иголкой, чтобы кое-как сшить разорванные страстным Свирельниковым ажурные Эльвирины трусики.
— Может, без них пойдешь? — пошутил Михаил Дмитриевич.
— Опасно.
— Я провожу.
— Я еще жить хочу! — засмеялась Эльвира почти так же хрипло, как после завершения любви.
— А он у тебя кто?
— Боец невидимого фронта… — с легкой гримаской ответила она.
— Ого!
— Не бойся. Он еще ни разу ни о чем не догадался.
— Ни разу?
— Нет, ни разу!
— А много было раз? — обидчиво полюбопытствовал Михаил Дмитриевич.
— Нет, немного! — вздохнула Эльвира и посмотрела на него с тем выражением, которое все ставило на свои места.
Оно, это выражение, означало примерно следующее: то, что случилось с нами, прекрасно, но имеет отношение только к нашим телам, а не к нашим судьбам. Свирельников даже почувствовал некую досаду от этого небрежения, хотя, если бы она вдруг спросила его, к примеру: «А что с нами будет дальше?» — он пришел бы в ужас и, возможно, оборвал их связь в самом начале. Прелесть внезапно обретенной любовницы заключалась именно в упоительной необременительности.
Со временем Эльвира даже изложила ему свою брачную теорию, сводившуюся к тому, что правильно организованная измена, осуществленная несвободными партнерами, укрепляет сразу две семьи. А сам институт брака держится отнюдь не на любви, быстро улетучивающейся, и даже не на чувстве долга, а на супружеских изменах, которые, творясь ежедневно, ежеминутно и ежесекундно, цементируют и укрепляют обветшавшую крепость моногамии. И если, например, каждого индивидуума связать мысленной веревочкой со всеми его интимными партнерами, человечество окажется опутанным густой сексуальной паутиной. И порой даже трудно вообразить, с кем нас может соединить тянущаяся от плоти к плоти нить, уходящая за грань бытия и связующая нас с сонмом давно истлевших тел.
В библиотеке они больше никогда не рисковали. Да и вообще встречались нечасто. Свирельников изредка брал ключи у знакомого холостого офицера, жившего в Голицыне, а Эльвира в середине дня отпрашивалась якобы для рейда по неумолимо пустевшим магазинам. Всякий раз, входя в чужую квартиру, она огорчалась царившему в ней беспорядку и отправлялась к переполненной мойке, объясняя, что у нее условный рефлекс, воспитанный матерью: пока на кухне грязная посуда, в постель идти нельзя. Иногда она брала на себя организацию места действия, и они встречались в доме подруги, уехавшей в командировку.
Но чаще всего в те дни, когда муж дежурил, она звонила, и Михаил Дмитриевич в конце рабочего дня ждал ее в своем «жигуленке», припаркованном в укромном месте неподалеку от библиотеки. Когда Эльвира появлялась, он трогался и как бы случайно проезжал мимо, а она «голосовала», словно бы ловя машину. Делалось это для того, чтобы, если муж или кто-то из знакомых увидит, оправдаться: да, взяла частника, потому что плохо себя почувствовала и решила ехать домой не на электричке. Они выруливали на трассу, словно направлялись из Голицына в Одинцово, а потом сворачивали по проселку в лес. Это была довольно длинная грунтовка, ведшая к маленькому садовому товариществу, и поэтому в будние дни вследствие всеобщей трудовой занятости по ней почти никто не ездил и не ходил. Летом, расстелив специальное пикниковое одеяло, они торжествовали прямо на земле. Но иногда Эльвира начинала дурачиться, фантазировать, и они любовничали, разнообразно прислоняясь к стволам. Она прочитала в каком-то ходившем по рукам парапсихологическом ксероксе, что от разных деревьев исходит разная целительная энергия, и уверяла, будто острее всего чувствует, когда оказывается между Свирельниковым и березой. А в холодную или ненастную пору приходилось содрогаться в теплом жестяном шалаше на колесах. Однажды осенним вечером, в дождь, они совсем потеряли бдительность и, только благодарно отпав друг от друга, вдруг заметили в моросящем мраке человека, который стоял, опершись руками на капот «жигуленка», и внимательно наблюдал, как они грешат. Лица его в полутьме разобрать было невозможно. Михаил Дмитриевич стал открывать дверцу, но Эльвира схватила его за руку:
— Это он! Не ходи! Он убьет!
Свирельников вырвался, выскочил из машины и бросился к человеку, но тот, крича что-то несвязное, убежал. Так и непонятно, кто это был: маньяк, подкарауливавший в чаще сладкие парочки, или просто заблудившийся пьяница. Бездомных, живущих в лесных землянках, тогда еще капитализм не наплодил. Свирельников вернулся в теплую машину и стал успокаивать Эльвиру, вышучивая ее страхи. Честно говоря, в нем жило какое-то глупое ощущение естественной безвинности их отношений, чувство того, что из-за нежно-стыдных взрослых игр, которым они предавались во время свиданий, не может быть никаких неприятностей, а тем более — смертоубийства. В конце концов, когда выполняешь чужую работу, следует ждать благодарности, а не мести!
— А я думал, он у тебя не мстительный!
Свирельников намекал на популярный в ту пору анекдот про мужчину и женщину, оказавшихся в двухместном купе. Сначала они жаловались друг другу на оставшихся дома супругов, а потом решили сообща отомстить сразу за все обиды. Так и сделали. Вскоре дама предложила отомстить повторно, но мужчина отказался, объяснив, что он-де не мстительный…
— Ты зря шутишь! Это совсем не смешно, — сказала она. — Ему не жалко ни себя, ни других. Знаешь, какая у него любимая поговорка?
— Какая?
— Двадцать лет для мести не срок.
Впрочем, это была единственная неприятность, случившаяся во время их свиданий. Потом, отдыхая, они обычно курили и расслабленно делились семейными новостями. Эльвира жаловалась на сына, который лентяйничал в школе, получал двойки и боялся только отца. А тот мальчиком почти не занимался. В Афгане он попал в переделку, получил сильную контузию и страдал теперь затяжными депрессиями. Из-за этого у него случались неприятности по службе. Свирельников в свою очередь докладывал, что Аленка отказывается учиться на пианино, что Тоня даже предлагала дочери за каждое занятие по сольфеджио выдавать рубль, но он как отец категорически против, ибо усидчивость в ребенке надо воспитывать, а не покупать. Этот заботливый интерес к чужим домашним мелочам словно подтверждал: измена изменой, а семья семьей. Более того, генитальная неверность укрепляет сердечную преданность законному супругу!
Но Тоня, конечно, что-то почувствовала. Однажды вечером, лежа в постели, она вдруг повернулась к Свирельникову и спросила противным голосом:
— Красивая?
— Кто?
— Она.
— Кто — она?
— Ты знаешь — кто. Пожалуй, я тебе тоже изменю.
— Зачем?
— Для справедливости. Но не с красавцем. Наоборот. С грязным, вонючим бичом. Найду где-нибудь возле пивной, куплю ему бутылку, приведу сюда — и прямо на супружеском ложе отдамся. Нет, не отдамся — дамся…
— А какая разница?
— Подумай!
— Тебе же будет противно!