Она говорила быстро, потупившись. Когда она подняла голову, на лице г-жи де Фонтанен, всегда очень ласковом, было написано такое негодование, такая суровость, что Николь умоляюще всплеснула руками:
— Тетя Тереза, не судите маму так строго, поверьте мне, она ни в чем не виновата. Я ведь тоже не всегда веду себя хорошо, я очень ее стесняю, разве я сама не вижу! Но теперь я уже большая, я не могу так жить. Нет, я больше так не могу, — повторила она, сжав губы. — Я хочу работать, зарабатывать себе на жизнь, не быть никому в тягость. Вот почему я приехала, тетя Тереза. Кроме вас, у меня нет никого. Что мне еще было делать? Приютите меня всего на несколько дней, хорошо, тетя Тереза? Только вы одна можете мне помочь.
Госпожа де Фонтанен была так растрогана, что не в состоянии была выговорить ни слова. Могла ли она когда-нибудь думать, что эта девочка станет ей вдруг так дорога? Она смотрела на нее с нежностью, которая была сладка ей самой и унимала собственную боль. Девочка была сейчас, возможно, не так хороша, как прежде; губы обметало лихорадкой; но глаза! Темные, серо-голубые, даже, пожалуй, слишком большие, слишком круглые… И какая честность, какое мужество в их ясном взгляде!
Когда к г-же де Фонтанен вернулась способность улыбаться, она наклонилась к Николь:
— Моя дорогая, я тебя поняла, я уважаю твое решение и обещаю тебе помочь. Но на первых порах поживи здесь у нас, тебе нужен отдых.
Она сказала «отдых», а взгляд говорил — «любовь». Николь это поняла, но не позволила себе растрогаться.
— Я буду работать, я не хочу никому быть в тягость.
— А если мама вернется за тобой?
Ясный взгляд потемнел и сделался на удивление жестким.
— Ну уж нет, ни за что! — хрипло выговорила она.
Госпожа де Фонтанен притворилась, что не слышит. Она сказала только:
— Я бы с радостью оставила тебя здесь… навсегда.
Девушка встала, пошатнулась и вдруг, соскользнув на пол, положила голову тетке на колени. Г-жа де Фонтанен гладила ее по щеке и думала о том, что нужно коснуться еще некоторых вопросов.
— Ты насмотрелась, моя девочка, такого, чего в твоем возрасте видеть не следует… — решилась она наконец.
Николь хотела выпрямиться, но тетка ей не дала. Она не хотела, чтобы та увидела, как она покраснела. Прижимая лоб девочки к своему колену и рассеянно наматывая на палец светлую прядь, она подыскивала слова:
— Ты уже о многом догадываешься… О таком, что должно оставаться… тайным… Понимаешь меня?
Она наклонилась к Николь и заглянула ей в глаза; там вспыхнули искры.
— О тетя Тереза, вы можете быть спокойны… Никому… Никому! Все равно бы никто не понял, все стали бы маму обвинять.
Она хотела скрыть от людей поведение матери — почти так же, как г-жа де Фонтанен пыталась скрывать поведение Жерома от своих детей. Они неожиданно становились сообщниками. Это стало ясно, когда Николь, на мгновенье задумавшись, подняла к ней оживившееся лицо:
— Послушайте, тетя Тереза. Вот что мы должны им сказать: маме пришлось самой зарабатывать себе на жизнь, и она нашла выгодное место за границей. В Англии, например… Такое место, что неудобно было взять меня с собой… Погодите… ну, скажем, место учительницы. — И прибавила с детской улыбкой: — А раз мама уехала, никто не удивится, что я такая грустная, правда?
VII
Старый франт снизу выехал пятнадцатого апреля.
Утром шестнадцатого мадемуазель де Вез, предшествуемая двумя горничными, консьержкой г-жой Фрюлинг и подсобным рабочим, вступила во владение холостяцкой квартирой. Старый франт стяжал себе в доме не слишком добрую славу, и Мадемуазель, стягивая на груди черную шерстяную накидку, до тех пор не переступала порога, пока не были распахнуты настежь все окна. И только тогда вошла она в прихожую, обежала, семеня, все комнаты, потом, не очень-то успокоенная беспорочной наготою стен, затеяла такую уборку, точно речь шла об изгнании нечистой силы.
К удивлению Антуана, старая дева довольно легко примирилась с мыслью о том, что братья будут жить за пределами родительского очага, хотя подобный план противоречил всем домашним традициям и не мог не задевать ее взглядов на семью и на воспитание. Такое поведение Мадемуазель объяснялось, по мнению Антуана, лишь той радостью, с которой восприняла она весть о возвращении Жака, и еще, конечно, тем уважением, с каким она относилась к любому решению, исходившему от г-на Тибо, особенно если его поддерживал аббат Векар. На самом же деле усердие Мадемуазель имело совсем другую причину: когда она узнала, что Антуан переедет, у нее камень свалился с плеч. С тех пор как она взяла к себе Жиз, бедняжка жила в постоянном страхе перед заразой. Однажды весной она целых полтора месяца не выпускала Жиз из комнаты, позволяя ей дышать воздухом только с балкона, и задержала выезд всей семьи в Мезон-Лаффит, — все из-за того, что маленькая Лизбет Фрюлинг, племянница консьержки, заболела коклюшем, а чтобы выйти из дома на улицу, надо было, разумеется, проходить мимо швейцарской. Ясно, что Антуан, с его докторской сумкой и книгами, да еще с вечным больничным запахом, был для нее постоянной угрозой. Она умолила его, чтобы он никогда не сажал Жиз к себе на колени. Если, вернувшись домой, он, вместо того чтобы унести пальто к себе в комнату, оставлял его по забывчивости на стуле в прихожей или, опаздывая к обеду, садился за стол с немытыми руками, — она, хотя и отлично знала, что больными он занимается не в пальто и никогда не уходит из больницы, не вымыв как следует рук, не могла побороть страха, кусок застревал у нее в горле, и, едва дождавшись десерта, она тащила Жиз в комнату и подвергала антисептическим процедурам — полосканию горла и промыванию носа. Переселение Антуана на нижний этаж означало, что между ним и Жизелью будет создана защитная зона в целых два этажа и резко уменьшится каждодневная опасность заразиться. Поэтому она с таким тщанием устраивала для зачумленного карантинный пункт. За три дня квартира была выскоблена, вымыта, оклеена обоями, завешана шторами и обставлена мебелью.
Жак мог возвращаться.
При мысле о Жаке она становилась вдвое деятельнее; отрываясь на миг от работы, она пристально вглядывалась ласковыми глазами в возникавшие перед ее мысленным взором дорогие черты. Ее нежность к Жиз ничуть не пригасила ее любви к Жаку. Она любила его со дня его появления на свет, она начала любить его даже намного раньше, потому что до него она любила и воспитывала его мать, которой Жак не знал и которую она ему заменила. Это к ней, к ее раскрытым объятиям, сделал Жак как-то вечером свои первые неверные шаги по ковру в прихожей; и четырнадцать лет дрожала она над ним, как теперь над Жиз. Такая любовь — и такое полное непонимание! Этот ребенок, с которого она, можно сказать, глаз не спускала, был для нее загадкой. Порой она приходила в отчаянье от этого чудовища и горько плакала, вспоминая г-жу Тибо, которая была в детстве кроткой, как ангел. Она не задумывалась над тем, от кого мог унаследовать Жак эту необузданность натуры, и винила во всем сатану. Но потом неожиданные порывы детского сердца, великодушные, нежные, умиляли ее, и тогда она плакала слезами радости. Она так и не смогла привыкнуть к его отсутствию, так и не поняла, почему он уехал; но ей хотелось, чтобы его возвращение превратилось в праздник, чтобы в новой комнате было все, что он любит. Если бы не вмешательство Антуана, она бы забила шкафы детскими игрушками Жака. Она заставила перенести из своей комнаты кресло, которое он любил и всегда садился в него, когда бывал обижен; по совету Антуана, она заменила прежнюю кровать Жака новым раскладным диваном, который днем сдвигался и придавал комнате строгий вид рабочего кабинета.
Вот уже целых два дня, как Жизель была предоставлена самой себе; она сидела в комнате за уроками, но никак не могла сосредоточиться. Ей смертельно хотелось взглянуть, что делается внизу. Она знала, что скоро вернется ее Жако, что вся эта кутерьма — из-за его приезда, и, не в силах усидеть на месте, волчком вертелась по своей тюрьме.
На третье утро пытка стала невыносимой, а соблазн настолько сильным, что к полудню, видя, что тетка не возвращается, она удрала из комнаты и, перепрыгивая через ступеньки, помчалась по лестнице вниз. Как раз в это время возвращался домой Антуан. Она расхохоталась. У него была уморительная способность глядеть на нее с невозмутимой суровостью, что вызывало у нее приступы безумного хохота, длившегося все время, пока Антуан притворялся серьезным; за это им обоим попадало от Мадемуазель. Но теперь они были одни и поспешили этим воспользоваться.
— Почему ты смеешься? — спросил он наконец, хватая ее за руки.
Она стала отбиваться и хохотать еще пуще. Потом вдруг сразу умолкла:
— Мне надо отвыкать от этого смеха, понимаешь, а то я никогда не выйду замуж.