Бабаянц. Ты очень легкомысленный, Сашка. Разве нашим можно поручить такое дело? Надо наверняка. Ты же на все руки мастер.
Турецкий. Ты хочешь, чтобы это сделал я?
Бабаянц. Безусловно. Ты знаешь всякие приемы, самбо там и прочее. Тебе надо встретиться с Мухомором на узкой дорожке.
Турецкий. Я с ним не встречаюсь. У меня нет шансов.
Бабаянц. Что ты предлагаешь? Турецкий. Я его застрелю из винтовки. Бабаянц. У тебя есть такая винтовка? Турецкий. Да, надо спешить, пока он не разнюхал о...
Бабаянц. Знаю, знаю. Что ты взял записную книжку Татьяны Бардиной.
Турецкий. Иначе все следы приведут ко мне. Бабаянц. Кто твой кандидат на место прокурора? Турецкий. Меркулов!
Бабаянц. Правильно. Наш человек. Меркулов нас всегда прикроет, как и раньше. Я к тебе в воскресенье приеду, все обговорим».
Болван! Большего болвана, чем ты, Турецкий, не сыщешь -на всем свете! Он не мог ручаться за точность, но он уже знал, из чего была состряпана вся абракадабра на магнитофонной пленке. «Нужна винтовка с дальним прицелом. Я его укокошу с крыши, когда он будет выходить из здания.— У тебя есть такая винтовка? — Надо пойти к китайцу...» И еще раньше: «Я даже задумала его убить. Отравить или столкнуть с горы. Но он такой живучий, он выживет, а я сяду в тюрьму». «Ты хочешь мне предложить это сделать? Лера, я даже не хочу обсуждать такое дело. Неужели нет простого выхода— развестись?» И потом: «Ты видел этот фильм про полицейских?». «Видел.» «Расскажи мне его»...
Его скрутило от этой догадки, от злости на самого себя, от непонимания — зачем все это было нужно. Решение лежало где-то рядом, но он еще никак не мог ухватить его, надо было двигаться вперед, его спасение было в этом движении.
Сколько он прошел километров — два? пять? сто? Но он шел, давно потеряв своих товарищей из виду, отсчитывая шаги — двести тридцать... триста одиннадцать... пятьсот шестьдесят... до тех пор, пока не почувствовал, что идет уже не по жиже, а по воде, вода сдерживала ход, и это облегчило движение, вода поднималась все выше, дошла до груди, зловонного воздуха нехватало, чтобы наполнить легкие. Наконец вода полностью закрыла трубу, и надо было плыть, борясь с водой, которая давила и толкала тело вверх, прижимала его к потолку трубы, и он плыл, выбрасывая одну руку вперед и другой зажав нос. Он делал, отчаянные толчки всем туловищем — один, второй, третий — и наконец он был свободен от этой трубы-тюрьмы, он расслабился — и вода вытолкнула его на волю.
Он лег на спину, раскинув руки, и маленькая речушка тихо понесла его по течению. Так он плыл минут пять-десять, потом спохватился — надо плыть в сторону, обратную течению, не в город, а из города, как можно дальше от зла, которое этот город в себе таил. Течение было несильным, вода становилась все чище и холоднее, берега приблизились друг к другу, дно обмелело, и Турецкий выбрался на берег. Он стянул с себя тренировочный костюм, бросил в реку и, хоть стучал зубами от холода, снова полез в воду, долго тер тело песком, сделал десятка три согревательных упражнения и облачился в свои джинсы, рубашку и кеды.
Утро еще даже не забрезжило, он старался по звездам определить стороны света, но в астрономии разбирался плохо. Тогда сообразил, что одна половина неба была не такой черной, как другая,— там был центр города. В темноте было невозможно сориентироваться, он зашагал наугад, как ему показалось — на север. Вероятно это была небольшая рощица, которая вскоре осталась позади, и перед ним чуть забелели пятиэтажные корпуса «хрущоб». Где-то послышался вой мотора, он побежал на звук — значит, дорога рядом, и понял, что он уже на этой небетонированной, изрытой колеями дороге, уходящей резко за поворот, из-за которого засветили фары приближающегося грузовика. Он рванулся в сторону, но потерял равновесие на скользком грунте, пытался увернуться от грузовика, но было поздно: его ударило, завертело, отбросило в сторону, он цеплялся за воздух до тех пор, пока сознание не покинуло его окончательно.
31
17 августа, суббота
Вода так ласково обнимала его, покачивала на поверхности, опускала на дно, дышать было легко и свободно, и ничто не мешало жить в этой приятной прохладе. Но понемногу становилось теплее, а вода стала не гладкой — сначала пушистой, потом шершавой и наконец колючей, начала издавать шум и причинять неудобство. Он попытался открыть глаза, и на него обрушился шквал боли и жара. Больше не оставалось сомнений, что он вернулся в этот мир, который старался отторгнуть его от себя навсегда.
— Когда придет в сознание, сразу вызовите меня. Постарайтесь узнать имя. Надо сообщить родным.
— Он не умрет, Давид Львович? Такой молодой...
— Могу сказать твердо только после полного обследования и рентгена.
«Я не умру, я уже не умер!» — хотел крикнуть Турецкий, но язык и губы еще не подчинялись ему. Он пересилил боль и открыл глаза, но успел увидеть только узкую полоску света, которая тут же исчезла: дверь в коридор закрылась. Значит, он в больнице. Он болен. Чем он заболел и когда? Какое сегодня число? Сколько времени он провел без сознания? Он перевел глаза в сторону и увидел большой крест на темном фоне. Часы на стене — четыре часа пятнадцать минут. Что это — день или ночь? Это не крест. Это рама окна. За окном кончается ночь. Ему очень хотелось узнать, что там за окном, внизу, под этим начавшим светлеть небом. Он приподнялся на локте. В плечо и голову ударило раскаленным железом, и он все вспомнил, как будто прокрутили обратное кино: бешеный грузовик, рощица, грязная речка, вонючая труба, татары, Керим, тюрьма, Чуркин, Амелин... Нет, он еще не умер, он совсем не хочет умирать, но кто-то другой очень этого хотел. И этот другой сейчас придет, или уже пришел в камеру, где была выломана плита, чтобы его убить, напишет от имени Турецкого предсмертное письмо на листе бумаги с его, Турецкого, подлинной подписью.. Нет, теперь этот другой ничего не напишет, потому что Турецкого больше нет в камере, это другой будет его искать, и он его найдет, это совсем не трудно: в тюрьме быстро разберутся, каким образом он оттуда удрал, в каком месте труба выходит на поверхность и где его подобрали после встречи с грузовиком. Из этой больницы надо срочно удирать, это не тюрьма, надо просто встать и уйти, вот так, в этой рубахе шестидесятого размера, встать с кровати и уйти.
Он дошел до двери как по палубе, пол качался под ногами, стены норовили опрокинуться навзничь, но он все-таки взялся за ручку двери и потянул ее на себя, но дверь осталась стоять на месте, а он оказался на полу, прихватив с собой тумбочку, принадлежащую другой, пустой кровати.
Сестра влетела в палату со скоростью света и с такой же скоростью вылетела обратно, возвратясь через несколько секунд с санитаром типовых для его позиции размеров. Он с легкостью втащил Турецкого на кровать, хлопнул пожилую сестру по крупному заду и удалился. Сестра что-то причитала, но Турецкий не слышал ее, сердце стучало от страха — он не может отсюда уйти никуда.
— ...Сейчас к нам придет доктор-, нам сделают рентген...— словно маленькому ребенку объясняла сестра.— А сейчас мы скажем, как нас зовут.
— Саша! — выпалил Турецкий и спохватился — «вот козел, нельзя говорить свое имя, вот козел».— Козлов, Александр.
— Козлов, Александр. Когда мы родились?
Турецкий уже был настороже:
— Тридцать первого декабря тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.— Он сбавил себе несколько лет.
— А по какому адресу мы проживаем? Фантазия Турецкого не срабатывала и он долго не мог вспомнить ни одного названия улицы кроме Фрунзенской набережной, на которой как раз сам и проживал.
— Ничего, миленький, не волнуйся, может, телефон есть, я домой позвоню, жене или маме.
— Я живу на Пятницкой, у приятеля. Позвоните, пожалуйста, моей тете, у меня больше никого нет. Скажите, что вы от ее племянника Саши с Пятницкой, обязательно так скажите, только сразу, прямо сейчас позвоните, а то она уйдет на работу, и пусть никому ничего не говорит... ее тетя Шура зовут...
* * *
Полковник Романова за последние двое суток спала в общей сложности не более шести часов, урывками, перемежая сон телефонными разговорами, поездками по городу, беготней по зданию Петровки, 38. Но она упрямо не шла домой и сейчас, в три часа утра, сидела за своим рабочим столом, уронив--голову на руки. Она и себе не могла бы объяснить, почему она вот так сидит, когда все равно до начала рабочего дня ничего не высидишь, и для пользы дела и для ее собственной надо было бы поехать домой. Но сон все-таки морил ее, и она, тяжело поднявшись из-за стола, сняла форменный китель и сапоги, завалилась на узенький кожаный диван. Спала чутко, всё мерещились телефонные звонки, и когда в самом деле часа через два зазвонил телефон, она подумала, что это ей опять кажется, и постаралась снова заснуть, но аппарат упрямо тренькал колокольчиком ее прямого телефона.